Мои воспоминания. Брусиловский прорыв
Шрифт:
Локкарт, считая меня очень популярным в народе, полагал полезным заменить мною большевиков и провозгласить меня диктатором. На все это я ответил Дзержинскому, что с Локкартом я не знаком, никогда его не видел и с ним не говорил [118] . Дзержинский мне заявил, что все равно они сами меня считают для себя опасным, потому что при моей популярности я могу и единолично совершить переворот, чего они допустить не могут.
И потому, хотя и нет у них оснований меня в чем-либо обвинять, большевики считают полезным для своего дела держать меня под арестом, пока не выяснится полностью обстановка. На это я его спросил, когда же приблизительно он считает, что меня можно будет выпустить на свободу, тем более что положение моей раны
118
Очень вероятно, что тот иностранец, которого С. М. Руднев мне называл «американцем» и с которым хотел мне устроить свидание, и был англичанин Локкарт, но я этого не знал. Фамилию мне его не называли. (Примеч. авт.)
– Как вы хотите, чтобы я вам сказал, когда и я сам этого не знаю? Надо ждать. Пишите свои воспоминания о прежней армии, ругайте бывшее правительство и царскую семью, этим вы можете ускорить свой выпуск.
– Я не берусь писать моих вынужденных воспоминаний, ругать никого не стану и при данной обстановке, на гауптвахте, писать ничего не могу.
На этом наша беседа и кончилась.
Недели две спустя после моего ареста меня перевели в подвальное помещение Судебных установлений в Кремле же. Со мною также были переведены туда и несколько эсеров, бывших моими соседями по койкам. Нас перевели в то помещение, откуда за день до того увезли царских министров на расстрел. Помещение было тесное, темноватое, но, к счастью, было более чистое, чем на гауптвахте, где изобиловали клопы, блохи и черные тараканы.
Всех там живших до меня министров расстреляли в ответ на выстрел еврейской девицы эсерки Каплан в Ленина. Логики тут мне казалось весьма мало. Очевидно, я не подвергся той же участи лишь вследствие моей популярности в народе. Для меня становилось ясным, что они хотят в будущем эксплуатировать в свою пользу и меня, и мою популярность. Так оно и вышло. Но это потом.
Пока я находился в лечебнице, у меня чередовались в голове различные планы. Я вел беседы с разными лицами. Между другими ко мне приходил генерал Дрейер [119] , когда-то служивший у меня в Люблине в 14-м корпусе. Он и другие передавали мне свои разговоры будто бы с представителями немецкой армии.
119
Владимир Николаевич фон Дрейер (1876–1967) – генерал-майор (1917). С ноября 1914 г. – начальник штаба 27-й пехотной дивизии, затем командир 275-го пехотного Лебедянского полка, командир 8-го пограничного Заамурского полка, начальник штаба 13-й Сибирской стрелковой дивизии, начальник штаба Сводного кавалерийского корпуса, командующий 7-й кавалерийской дивизией. С 1920 г. в эмиграции.
Все это было так неопределенно и в то время я был настолько еще болен, что сейчас не смогу точно отдать себе отчет, в чем, собственно, состояли их планы. Знаю только, что я метался, не зная за что ухватиться, только бы найти путь к спасению все ухудшавшегося положения в России.
Для иллюстрации этого хаотичного времени считаю не лишним привести выдержки из записок моей свояченицы, которые она впоследствии уничтожила при участившихся вновь обысках среди нас окружающих друзей. Сохранилось два-три листа вне дома, у друзей.
«…Когда Алексей Алексеевич лежал еще в лечебнице, к нему стал приходить В. Н. Дрейер. Его послал какой-то немец для переговоров по поручению какого-то большого немецкого генерала (чуть ли не Людендорфа, наверное не помню). Разговор шел, кажется, о возможном занятии Москвы немцами. Я догадывалась об этом, но наверняка ничего не знала. Когда Алексей Алексеевич был арестован, нам передавали, будто это сделано по настоянию немцев.
Я бросилась к Дрейеру, чтобы выяснить, насколько правдоподобны подобные слухи, и, во всяком случае, хотела просить его совета, не смогут ли те же немцы (если они действительно так всесильны, как об этом многие говорили) – не захотят ли они помочь освободить Алексея Алексеевича. Дрейер в это время торопил ее
Сказал мне, что с Украины проедет на границу к немецкому генералу (опять-таки, кажется, к Людендорфу) и будет просить его помочь освободить Алексея Алексеевича и устроить его выезд за границу. Я пошла к «Виктору Викторовичу», который принял меня очень любезно, обещал мне сделать все возможное через «наших дам в Кремле», как он характерно выразился. Мы с ним даже составляли план, как бы Алексею Алексеевичу выехать в Висбаден для лечения его больной ноги. Должна сказать, что все это я делала по собственной инициативе, так как сестра моя относилась к этому моему предприятию довольно критически, зная характер и взгляды ее мужа и боясь, что он на это не согласится. Но, мучаясь за него, в полном отчаянии мы обе, конечно, были на все готовы, только бы спасти его…»
Какой сумбур был в головах наших, ясно показывают эти несколько строк из записок Лены. В чем тут была загвоздка, где правда была и где ложь, никто из нас не может теперь себе отдать отчета.
В то же время жена моя обивала все пороги, хлопоча о том, чтобы меня выпустили. Я знал, что одновременно со мной в деревне брата моего Бориса был арестован он сам, его дочь, две их двоюродные сестры Роман, двоюродный брат Сергей Роман и мой сын. Мне рассказывали, что брат мой был болен и за час до ареста послал телеграмму в Москву с просьбой о докторе, так как сильный припадок грудной жабы его напугал. Вместо доктора явились чекисты и повезли его ночью, под дождем, в тряской телеге на станцию железной дороги для доставления в Москву, в Бутырскую тюрьму.
Я все это знал, но то, что брат умер в тюрьме в страшных муках через несколько дней после ареста, от меня скрыли тогда, боясь за мое здоровье. Напрасно, – я упрекал за это жену. Она должна была бы знать, как я отношусь к смерти, во-первых, а во-вторых, что брату Борису, с его непримиримыми взглядами, убеждениями и совершенной неумелостью примениться к современной, революционной обстановке, лучше было умереть!.. Здесь, на земле ему оставаться было несравненно тяжелей. Слишком грустно было, конечно, что умер он в пересыльной тюрьме, в грязи, рядом с уголовными преступниками, ворами и бандитами, этот изнеженный, балованный барич и кристальной честности человек…
Жена моя и другие родственницы хлопотали о том, чтобы его перевели в тюремную больницу. Но когда это наконец разрешили, и его под руки повели мой сын и Сергей Роман, то на пороге коридора и больницы он скончался. Когда на одну минуту, думая, что он в обмороке, его опустили на пол и бросились за носилками и доктором, то, вернувшись, Алеша и Сергей Роман застали его уже без сапог и без очень дорогих перстней, бывших у него на пальцах. Все это я узнал гораздо позднее, когда был уже дома.
Жена моя в то время, в свою очередь, виделась с Дзержинским и затем написала ему письмо, которое считаю небезынтересным привести здесь целиком, так как черновик его у нее сохранился.
Гражданин Дзержинский! На днях мы имели с Вами разговор по поводу ареста моего увечного, слабого старика-мужа. Он ни в чем не повинен перед правительством. И это Вы знаете. Зачем же вчера официальная газета ввела людей в заблуждение, объявив его причастным к контрреволюции? Жизнь наша со времени его ранения протекала в лечебнице, на глазах у всего персонала, всех служащих, всех больных и посетителей. А при этой обстановке о каком же заговоре может быть речь?..