Мои воспоминания
Шрифт:
Потом мы с Аганбегяном ездили на БАМ, — он был председателем комиссии по БАМу. Мы облетели значительную часть трассы БАМа на вертолете, потом были в Тынде, оттуда на вертолете летали в южную Якутию и говорили об экономике этого строительства. Мы сделали две очень интересные передачи, я бы сказал, нелицеприятный репортаж об этой гигантской стройке.
Один из выпусков журнала «ЭКО», издаваемого академиком Аганбегяном, был посвящен сравнению БАМа со строительством Транссибирской магистрали. Я сказал тогда Абелу Гезовичу, что нельзя вынести большего приговора советской системе хозяйствования, это вышло посильнее, чем в любом из самиздатов. «Писания всех диссидентов не стоят и десятой доли того, что вы сообщили». Он усмехнулся: «Ничего,
С БАМом не было проявлено политической воли, хотя была техника и люди, готовые работать на этой стройке. А Транссибирская магистраль считается одним из технических чудес света — в любом материале по истории техники вы найдете такую оценку.
Мы с Аганбегяном подружились, и он несколько раз участвовал в нашей передаче. Один случай мне особенно запомнился.
Весной 1984 года, в мае меня пригласили на ужин к Игорю Александровичу Соколову. Это был ответственный сотрудник ЦК партии, с которым я соприкасался по линии Пагуошского движения; его жена Неля Баутина — экономист. Туда был также приглашен Аганбегян. На ужин был шашлык и хороший коньяк. Абел рассказывал о состоянии нашей экономики, что она идет к полному краху, и как надо ее спасать при помощи инвестиций, коренных реформ и научно-технического развития. Такой был разговор между коньяком и шашлыком. К концу вечера, часов в 11, я говорю: «Абел, ты так все блестяще рассказываешь, давай сделаем передачу». Он говорит: «Разве такое пропустят?» — «Давай попробуем!» — «Я послезавтра уезжаю в Новосибирск». — «Значит, будем писать завтра!». И он согласился.
Теперь надо было достать студию. Это в 11-то часов вечера! Я звоню дежурным на телевидение: «Ребята, мне нужна студия!» «Ты же знаешь порядки! Сказал бы заранее, и мы тебе все бы устроили, но так же нельзя! Ты что, выпил?» — «Я выпил, но дело не в этом. Завтра мы должны рассуждать на экономические темы».
В итоге нам выделили студию, гигантскую студию, там в футбол можно было играть. Выгородили площадку, и мы записали два с половиной часа разговора с Абелом о том, как наша экономика идет к краху, и как ее спасти при помощи инноваций и технического прогресса. На следующий день Абел уехал в Новосибирск.
Мы сделали подробную расшифровку этой передачи, чтобы ее монтировать. И тут, в силу ответственности дела, я решил послать стенограмму в Госплан, прямо тигру в пасть, хотя никто от нас этого не требовал, решения мы сами принимали.
Отправили… Стоит лето, июнь, проходит две, три недели, никто ничего нам не отвечает… Тогда я попросил нашу ассистентку Надю, очень умную и очень красивую женщину, поехать в Госплан и разузнать, в чьей мусорной корзине лежит синхрон нашей передачи. Она поехала и обнаружила стенограмму на столе у одного из примерно десяти заместителей председателя Госплана — председателем был Байбаков [108] . Может быть, глядя больше на Надю, чем на рукопись, он сказал, что со всем согласен, только написано у нас очень неряшливо. Надя объяснила, что это — дословная расшифровка, которая нужна не для публикации, а для монтажа, чтобы решать, что выкинуть, что оставить. И спросила: «Вы можете завизировать и поставить печать?» Глядя на ее прелести, он подписал нашу стенограмму, призвал помощника и тот поставил печать. Так мы получили документ с визой Госплана.
108
Байбаков Николай Константинович (р. 1911), министр нефтяной промышленности (1948–1955), заместитель председателя Совмина СССР и председатель Госплана (1965–1985).
Меня часто спрашивают, была ли у нас цензура. И была и не была. Я уже рассказывал, как была устроена цензура при Галилее. Так вот, точно так же было и у нас. Надо было представить своего рода клятвенное заявление, что в материалах нет ничего противного вере и Отечеству, и еще заявление специальной комиссии экспертов, что передача удовлетворяет таким-то требованиям. Этих требований был целый том, и эксперты знали их в той области, за которую отвечали. Я помню, например, что нельзя было показывать в кадре половозрелых крабов. Потому что тогда было разное законодательство, касающееся ползающих и плавающих морских тварей. Пока крабы плавают, они рыбы, а когда они ползают, то это другое. И поскольку половозрелые крабы могут и ползать и плавать, становится непонятно, что это такое и какие правила к ним применимы. Я столкнулся с этим, потому что в нашем подводном фильме были крабы.
Когда меня пригласили работать на телевидение, мне сказали: «Вы все знаете про половозрелых крабов и прочее, и вы должны сами за все отвечать, а мы будем за вами смотреть». Это самая разумная система, и у меня практически никогда не было серьезных затруднений с цензурой, разве что один раз с военными, когда я рассказывал про ускорители, тогда мощные ускорители рассматривались как космическое оружие. Мне сказали: «Вы нарушили, нельзя было об этом рассказывать». — «Ну, покажите, что именно было нельзя говорить?» — «Нет, не можем, это секрет». На этом мы и разошлись. Такие были времена.
Мы смонтировали две передачи о том, как спасти страну при помощи инноваций и коренных изменений. Решили показывать ее в сентябре, когда начинается сезон. В газете с телепрограммой дали анонс — фотография Аганбегяна и о чем он говорит. Наша передача три раза прошла по центральным каналам, в последний раз ее показали во второй половине дня в воскресенье. В понедельник было заседание коллегии Госплана, посвященное экономике Сибири, на которое был приглашен Аганбегян. Выступал Байбаков, и половина его выступления была посвящена проклятиям в адрес Аганбегяна, ну и частично — меня. Он говорил, что передача эта — совершенно безответственное дело, мы раскрыли государственную тайну, дезинформировали советский народ о состоянии нашей экономики, совершив идеологическую диверсию. В результате было организовано две комиссии: одна — со стороны КГБ — по вопросу разглашения государственной тайны, а вторая — со стороны ЦК — об идеологической ошибке на центральном телевидении. Приходят эти комиссии, а им предъявляют полную стенограмму передачи с визой и печатью Госплана! Правая рука не знает, что делает левая! И ведь никто не требовал от нас этой визы, просто у меня было счастливое прозрение.
Началось расследование комиссий. Как раз в это время мы должны были с телевизионной бригадой ехать в Берлин, Прагу и Будапешт снимать передачу о прогрессе и инновациях в Восточной Европе — это все было перечеркнуто. Моих помощников лишили премии, мои лучшие друзья говорили, что дни мои на телевидении сочтены, а я молчал. Но ничего не происходило, и мы продолжали выпускать нашу передачу в еженедельном ритме. Так прошло, наверное, месяца два. Когда надо было подводить черту под расследованием комиссий, нас — меня и Николаева — вызвали к зампреду Гостелерадио Владимиру Ивановичу Попову. Я его знал, мы с ним в теннис играли. Мы явились к нему в кабинет, и он стал нам выговаривать, как мальчишкам, которые спалили физкабинет, перебили окна и вообще сделали что-то совершенно неподобающее. «Как вы безответственны! Страна в таком положении! Зачем вы лезете в экономику? Рассказывайте лучше про свои галактики и одуванчики». Мы не оправдываемся, не говорим, что это в последний раз, что мы больше не будем, мы просто молчим. Я молчал, потому что у меня были свои соображения, Николаев тоже молчал. Попов нам минут пятнадцать выговаривал, и после этого мы должны были выползти из его кабинета и больше, как говорится, не возникать. Когда мы пошли к выходу через весь громадный кабинет с двойными дверями, он пошел нас провожать, непонятная такая куртуазность. И когда я уже выходил из комнаты, Попов меня похлопал по плечу и говорит: «Знаешь, Сергей, вы все правильно сделали». Время было тогда непонятное, у власти был Черненко.
Через два месяца Черненко умер, генсеком стал Горбачев, и первый пленум ЦК обсуждал те самые проблемы, которые мы подняли в нашей передаче. Меня это не удивило: утром того дня, когда мы пили коньяк и ели шашлык, Аганбегян провел три часа у Горбачева и рассказывал ему то же, что и нам: экономическое исследование было сделано по его заданию. Я об этом знал с самого начала, но хранил это в тайне, сидел и ждал. Есть такой сказочный образ, царевна спит на золоченом ложе, и к ней пробирается принц. Справа и слева ему угрожают огнедышащие драконы и змеи и тому подобные страшные чудовища. Шаг вправо, шаг влево — моментальная смерть. У меня тогда было ощущение, что я так же иду с праведными целями к спящей царевне…
Нам нередко приходилось преодолевать разного рода запреты. В 1980 году было столетие Абрама Федоровича Иоффе. В Ленинграде на празднование юбилея собрались все его ученики, и мы решили снимать это событие для телевидения. Буквально накануне выезда мне звонит помощник и сообщает, что все телевизионные камеры в Ленинграде на ремонте и снимать нельзя. Приезжайте, говорит, мы вам расскажем подробности. Я приезжаю и узнаю, что камеры-то в полном порядке, но ленинградское начальство, первый секретарь обкома Романов, категорически против того, чтобы Центральное телевидение снимало про Иоффе и Ленинградский физико-технический институт. Тогда я обратился к тем, кто меня поддерживал в ЦК, и они обещали разобраться. Через несколько часов мне звонят и говорят: «Ты знаешь, все камеры починили!» Мы поехали и сняли всех главных атомщиков страны. В своей речи Юлий Борисович Харитон замечательно рассказывал о том, как он молодым человеком пришел в институт и какое впечатление на него произвел Иоффе, и мне тогда пришла в голову идея записать интервью с Харитоном. Я попросил камеры не убирать, а снять наш разговор с Юлием Борисовичем, его рассказ о том, как встреча с Иоффе определила его путь в науке. Перед съемкой подскакивает телохранитель: «У вас есть разрешение снимать академика?» Я через плечо отвечаю: «Вопрос согласован. В случае чего нас поправят». Сказал на их щучьем языке. Он понял и тут же отскочил. По-видимому, это был первый случай, когда Харитон показался на экране со своими тремя звездами Героя Социалистического Труда. И никто нас не поправил.