Молодость Мазепы
Шрифт:
Между тем лодка минула остров и снова выплыла на широкую гладь реки.
— Эх! — произнес с глубоким вздохом седой лоцман, словно в ответ на мысли Мазепы, — нет ведь на свете другой Украины, как нет и другого Днепра!
Он замолчал, молчал и Мазепа; радостное, рвущееся чувство теснило его грудь; в сердце закипали молодые, счастливые слезы, и жизнь казалась прекрасной и столько надежд виделось впереди.
А лодка между тем все плыла, да плыла по этой величественной дороге, не встречая никого на своем пути.
Но вот Днепр разлился еще шире и, описав крутой поворот,
Течение заметно усилилось; подгоняемый дружными ударами весел, байдак понесся еще быстрее. Вдали засерели какие-то каменные громады.
— А это что такое? — обратился с вопросом к лоцману Мазепа.
— Это «Кичкас», — ответил тот. — Видишь, как бурлит и стонет вода, это Днепр сразу сужается, вот увидишь там, подле «Кичкаса», он такой узкий станет, что татары и коней переправляют через него вплавь!
Действительно, течение усилилось; вода кругом бурлила и мчалась вперед, байдак также мчался стрелой, еще один; поворот реки, и вода с шумом ворвалась в узкое ложе, стесненное с двух сторон отвесными каменистыми стенами.
Мазепа едва пришел в себя от такой быстрой перемены.
XIX
Несмотря на то, что солнце еще стояло над горизонтом, ущелье было мрачно и темно; направо и налево тянулись сплошь серые, гранитные стены. Это были не скалы, не горы, а сплошные громады седого гранита, пробитые рекой. Они подымались из воды совершенно отвесно; казалось, нигде нельзя было бы причалить к ним лодку и вскарабкаться на них Стесненная в этом каменном коридоре река мчалась с необычайной быстротой.
Глубокие трещины бороздили каменные громады; в некоторых местах они раскололись и свисали какими-то ужасны ми глыбами, готовыми ежеминутно сорваться в реку; то там то сям виднелись пятна седого мха.
Тени от этих высоких громад наполняли собой все пространство; воды реки казались черными и холодными. Только полоса развернувшегося над головой лазурного неба напоминала о том, что за этими холодными каменными глыбами стоял яркий летний день.
Картина была величественна, мрачна и угрюма. Перед этими каменными громадами огромный байдак казался какой-то жалкой скорлупой.
Весь поглощенный этой картиной, Мазепа стоял неподвижно на носу байдака.
Вдруг издали донесся отдаленный гул, словно ропот морского прибоя, только более ровный и постоянный. Мазепа с тревогой устремил вперед глаза и напряг зрение; ничего не было видно, но шум заметно рос и усиливался.
— Новый порог, и, кажется, самый грозный, — промелькнуло у него в голове.
На «чардак» [11] вышел сам кошевой и несколько казаков. За дорогу Мазепа успел еще более сблизиться с Сирко и еще лучше узнал его чуткую, бесхитростную душу.
11
Палуба.
— Что это за новый порог? — спросил быстро Мазепа, когда Сирко подошел к нему и стал с ним рядом на носу.
— Где там у черта порог? — ответил, не
— Да вон там гудит и бурлит, как «скаженый», — указал рукою Мазепа.
— Хе! Какой же это порог? — улыбнулся Сирко и, вынувши изо рта люльку, плюнул далеко в сторону. — Это Хортица к нам приближается, а на ней гудит Сичь, или лучше сказать «прысиччя», потому что самая Сичь по той стороне острова. Только чересчур что-то разбушевалось «прысиччя»: отняли ль добычу у татарских «харцыз», либо с «полювання» какого-нибудь возвратилась ватага… Да, что-то уж необычное… — Кошевой почесал себе затылок и, поправивши шапку, прибавил: — А вот побачим, почуем!
Байдак круто повернул направо, и вдруг каменные громады сразу оборвались, словно упали в воду; целые снопы золотых лучей заходящего солнца ворвались в угрюмый каменный коридор; перед путниками распахнулась бесконечная лазурная даль реки, залитая золотом и огнем.
И в этом золотистом тумане подымался прямо из воды, словно затонувший корабль, огромный и темный остров.
Все на байдаке пришло в движение.
— Вот оно, Запорожье, наша Сичь-ненька, — произнес с чувством Сирко, снявши почтительно «шлык».
Казаки обнажили головы, Мазепа тоже поднял машинально высокую шапку и обернулся быстро в ту сторону, куда глядели казаки.
Ему бросилась сразу в глаза пестрая и оживленная картина, захватывающая всякого зрителя своей кипучей жизненной силой.
Берег Хортицы, высокий и отвесный, усеянный крутыми глыбами камней, торчащими по приподнятому тремя выступами искусственному валу, тянулся и загибался вдали. На берегу у причала, куда широкой дугой загибал уже байдак, копошился и сновал группами разношерстный народ.
Шум и гвалт, защищенный сначала каменной стеной и казавшийся тогда глухим рокотом, теперь сразу ударил по ушам резкостью бушующих звуков: в этой грубой какофонии основной тон держали раздававшиеся во всех углах глухие и звякающие удары, и на этом уже фоне вырезывались перебранки, крики и песни.
Направо и налево от пристани тянулась ломаной линией флотилия чаек; на некоторых копошились обнаженные люди и что-то в них заколачивали; другие чайки были вытащены на берег и конопатились да смолились; вокруг последних стояли клубы черного дыма от разложенных под валами костров. С нескольких чаек в проток Днепра закидывали невод.
У берега и на середине реки барахтались и вспенивали, воду могучими взмахами рук сотни бронзовых тел, брызгая во все стороны, фыркая и издавая какое-то громкое ржанье; другие помогали загонять рыбу в закинутый невод. Выкупавшиеся уже фигуры лежали на откосе берега, предаваясь созерцательной лени. Выше за ними сидела и полулежала группа казаков в роскошных, дорогих, но изорванных и запачканных дегтем жупанах, кунтушах и турецких куртках и громко с увлеченьем спорила о чем-то и кричала. Впрочем, и среди купающихся, и среди конопатящих чайки, и среди лениво отдыхающих на берегу всюду слышались какие-то гневные крики, проклятья и целые каскады брани. Обычное раздольное житье Запорожья, видимо, было чем-то неожиданно нарушено.