Молодость Мазепы
Шрифт:
Бруховецкий прочел письмо раз и другой и, медленно сложивши его, опустил в карман.
Теперь глаза его смотрели уже не молитвенно, а нагло и дерзко: видно было, что он не считал уже нужным скрываться перед Мазепой.
— Хе-хе! — произнес он с легким смешком, слегка потирая руки, — кто об этом не скорбит, добро бы и соединиться нам, только какая от этого польза будет отчизне? Трудно, пане ротмистре, двум одним делом править!
— Гетман Дорошенко уступает твоей мосци булаву, чтобы ты был единым гетманом над всей Украиной.
Глаза Бруховецкого как-то алчно вспыхнули.
— Рад слышать такие слова, только смущает душу такое доброхотство ко мне гетманово. Ох,
Мазепа посмотрел на сытое и наглое лицо гетмана, и гадливое чувство шевельнулось у него в душе.
— У, гадина, — подумал он про себя, — так ты, кроме своей корысти, и уразуметь ничего не можешь! Лишь бы стации с отягченного народа не на Москву, а на твою персону!
— Ясновельможный гетмане, — заговорил он вслух с легкой улыбкой, — вижу, провести тебя трудно. Дорошенко подвигает к сему подвигу крайняя нужда. Попался гетман в лабеты, как заструнченный волк: за его дружбу с татарами ляхи больше не хотят видеть его гетманом; пробовал он к Москве удариться, — Москва его не принимает: остались у него только татаре, но если Польша и Москва с татарами покой учинят, тогда и татаре от него отступят и выдадут с головой ляхам. Правда, за Дорошенко стоит все казачество, и ваше и наше, и вся старшина, но, что же с ними одними против всех поделаешь? Вот он и предлагает тебе такой уговор: если ты согласишься на нашу пропозицию, Дорошенко отдаст тебе свою булаву, присоединит к тебе все казачество, но требует от тебя, чтобы ты за это пообещал ему на вечные часы Чигирин и полковничество Чигиринское.
Казалось, объяснение Мазепы вполне удовлетворило Бруховецкого.
— Хе, хе, хе! Вон оно, куда пошло! Ну, это и мы разумеем, дело, так дело! — заговорил он веселым и развязным тоном и вдруг, спохватившись, прибавил озабоченно, меняя сразу выражение лица. — Только как же, добродию мой, «злучытыся» нам? Я ведь от Москвы, Боже меня упаси, никогда не отступлю.
Под усами Мазепы промелькнула тонкая улыбка.
— А зачем же тебе, ясновельможный гетмане, от Москвы отступать? Стоит только, милостивый пане, тебе согласиться, а все само сделается: мы за твою мосць работать будем, в договорных пактах не сказано, чтобы мы обирали себе гетмана только из правобережных казаков, а посему Дорошенко откажется от гетманства, а мы, все заднепряне, выберем тогда вольными голосами твою мосць. От того, что твоя милость станешь гетманом и над правым берегом, Москве никакой» обиды не будет, а для того, чтобы ляхи не взбунтовались, можно поискать дружбы и с неверными, так, про всяк случай, — знаешь, когда человек с доброй палкой идет, тогда и собаки его затронуть боятся. Опять же и от дружбы с татарами никакой Москве «перешкоды» не будет. Андрусовский договор того же хочет.
— Зело хитро, зело хитро, — посмеивался, потирая руки, Бруховецкий, а Мазепа продолжал развивать перед ним свой план о будущем самостоятельной Украины, а если уже неудастся вполне «самостийной», то хоть под турецким протекторатом. Он говорил сильно, красноречиво, рисуя перед гетманом заманчивые картины.
Бруховецкий слушал его молча, жадно…
— Добро, — произнес он, наконец, подымаясь с места, — я над Дорошенковыми словами поразмыслю, только чур, — поднял он обе руки с таким жестом, как будто хотел отстранить от себя всякое искушение, — чтобы нам от Москвы ни на шаг… я от Москвы не отступлю!
— А как же, как же! — вскрикнул шумно Мазепа, — и мы Москве наинижайшие слуги.
Он отвесил низкий поклон, разведя в обе стороны руками, словно хотел показать этим жестом, что готов на все для нее…
— Вот и гаразд, — заключил довольный Бруховецкий
— Гей, пане есауле! — затем прибавил, обращаясь к Мазепе, — теперь, пане, я поручу тебя ласке моего есаула.
Боковая дверь светлицы отворилась, Мазепа оглянулся, и недосказанное слово так и замерло у него на языке.
Перед ним стоял Тамара.
XLIV
В замке гадячском в доме воеводы Евсея Иваныча Огарева ярко светились окна. В просторной светлице, отличавшейся сразу своим убранством от покоев местных жителей, сидели друг против друга за столом, покрытым чистой камчатной скатертью, два собеседника: сам боярин Огарев и только что прибывший из Москвы стольник Василий Михайлович Тяпкин.
На столе стояли два канделябра с зажженными в них восковыми свечами; свет их ярко освещал лица обоих собеседников.
Боярин Евсей Иваныч был человек почтенного возраста, дородного сложения и важной наружности; широкая, холеная борода его спускалась почти до пояса; густые слегка завивавшиеся по краям волосы разделял ровный пробор; все движенья его были степенны и медлительны, говорил он не спеша, раздумчиво. Тяпкину было на вид лет тридцать не больше, роста он был среднего, худощавого сложения, однако румяные щеки его свидетельствовали о прекрасном здоровье; продолговатое лицо его обрамляла светло-русая курчавая бородка клинышком, светло-серые глаза глядели быстро и сметливо; движения его были скоры и юрки.
На боярине была длинная боярская одежда, украшенная золотым шитьем, из-под расходящихся пол которой виднелась красная шелковая сорочка, низко подпоясанная цветным шелковым шнурком; стольник же был одет более по-дорожному: на нем был недлинный кафтан тонкого голубого сукна, опоясанный шелковым кушаком, и высокие желтые сафьянные сапоги с загнутыми на татарский образец концами.
Боярин медленно и важно поглаживал свою широкую красивую бороду, стольник же беспрерывно теребил и подкручивал свою небольшую бородку.
Перед каждым из собеседников стояла высокая, золоченая стопа, но занятые своею беседой, они, казалось, совершенно забыли о них.
— Так таковы-то дела у нас, боярин Евсей Иванович, — говорил Тяпкин, опираясь подбородком на руку и слегка подкручивая свою курчавую бородку.
— Зело худы, зело худы, — отвечал Огарев. — Во всей Малой России подымается великий мятеж. Люди-то все здесь худоумные и непостоянные, один какой-нибудь плевосеятель возмутит многими тысячами, и нам тогда трудно будет уберечь свои животы, затем, что неприятель под боком, да и запорожцы стоят неприятеля: все бунтовщики и лазутчики великие, и из всех местов такого шаткого места нигде нет: работать, и землю пахать и собою жить ленивы, а желательно как бы добрых людей разорить, да всякому старшинство доступить. А на Запорожье ныне боле заднепрян, Дорошенковых людей, от них-то злой умысел на смуту и вырастает. Запорожцы-то, слышь, живут с полтавцами советно, словно муж с женой, вот от этих самых их советов и пошло переяславское дело. Возгорается, говорю тебе, Василий Михайлович, большой огонь. Кругом шатость великая.
— Тек-с, тек-с, — отвечал задумчиво Тяпкин, покручивая бородку. — А не ведаешь ли, боярин, отчего такая шатость кругом пошла. Не из-за Киева ли? Приезжали к нам на Москву посланцы от гетмана Ивана Мартыновича, сказывали, что кругом народ опасается, чтобы мы Малую Россию не отдали ляхам, так вот мы и сдумали на Москве, чтобы разные шатуны и воры не смущали здесь сердца народные, отправить особого посланца, дабы прочитал те статьи, на которых тот покой с ляхами учинен на большом их собрании, радою именуемом.