Молодость века
Шрифт:
Изобразив на лице мину огорчения по поводу нашего отказа, он вдруг возмущенно воздел руки к небу:
— Позвольте, да тут же нет никакой мебели! На чем же вы будете спать? Варта!..
Будто из-под пола вырос фельдфебель.
— Поставить в комнату к господам два хороших дивана. И вообще я желаю, чтобы они чувствовали себя здесь, как дома.
И снова приятный жест:
— Желаю спокойной ночи, господа. До завтра.
Едва закрылась за подполковником дверь, как мы принялись обсуждать наше положение и договариваться о поведении на предстоявших допросах. Долго мы толковали. Спать не хотелось, да и обещанные диваны не появлялись. Нас ожидало явление совсем иного порядка. В коридоре раздались крики и шум, дверь распахнулась, и, как мяч,
— Я бы ему переломал все ребра, этому жиду. И охота с ним возиться!..
Юноша, как затравленный зверь, бледный, с вытаращенными глазами, забился в угол. Мы стояли, не зная, что предпринять. Фельдфебель повернулся и, громко стуча сапогами, вышел вместе с жандармами. Дверь опять захлопнулась, и мы остались втроем. Опасаясь провокации, мы молча слушали бессвязный рассказ юноши о том, как жандармы ворвались в его дом, схватили, жестоко избили по дороге палками и, наконец, бросили сюда. Он был фотографом-ретушером, никакого отношения к политике не имел и не, знал, за что, собственно, его арестовали.
При аресте у нас отобрали все деньги и все вещи, даже спички. Деньги поступили в распоряжение контрразведки, но пользоваться ими мы все-таки могли, хотя и в очень ограниченных суммах. Не будь этого, мы должны были бы умереть с голоду, потому что никакого питания не получали; деньги же, предназначенные на эту статью, уходили в карман офицерской банды контрразведчиков. Среди камер, соседних с нашей, была одна, очень большая, где арестованные женщины и мужчины спали на голом полу в общей куче. В числе арестованных женщин было несколько явных проституток. Причину их ареста я узнал только впоследствии: развратничая с арестованными и конвойными, они выполняли кое-какие задания охранки. Солдатня вела себя цинично, пьянствовала, играла в карты, брала взятки, выполняла поручения арестованных, развратничала с женщинами и пела похабные песни. Все было заплевано, загажено, прокурено и наполнено смрадом.
Так мы впервые столкнулись с непонятным для нас массовым разложением в польской армии. Внешняя дисциплина соблюдалась излишне строго: солдаты вытягивались перед начальством, «печатали» шаг, орали во весь голос в ответ на заданный вопрос. И в то же время на глазах у офицеров крали и безобразничали. Лишь много времени спустя мы поняли, в чем дело. Польское командование, несмотря на широкую помощь союзников, не могло, однако, полностью снабжать свою армию всем необходимым (кроме вооружения и обмундирования).
Продовольствие, импортируемое в Польшу из-за границы, расходилось по крупным городам и таяло на черном рынке. Чтобы составленная из самых разнообразных элементов тогдашняя польская армия могла держаться, надо было предоставить солдатам все возможности легкой, веселой жизни профессиональных разбойников.
Впоследствии мы натолкнулись на секретный приказ № 5 главного командования польских войск.
«30 ноября 1919 года
…Главное командование ожидает, что командование фронта сделает все, что только в его силах, для улучшения плохого состояния продовольствования, констатированного административными инспекторами. Робость здесь не к месту. Солдат должен быть сыт за всякую цену. Главное командование возьмет под свое покровительство каждого, кто в хороших намерениях и в границах необходимости даже отступит от предписаний, чтобы только дать солдату то, что ему хочется».
И все-таки мы долго не могли привыкнуть к возмутительному поведению солдат в панской Польше. Перед тем как отправиться на подпольную работу, я в течение почти целого года выезжал на различные участки нашего фронта на Украине. Считалось совершенно естественным, что коммунисты идут в атаку впереди всех, что красноармейцы ни при каких условиях, даже если они голодны и плохо
И вот теперь, арестованные, мы глядели на все происходившее вокруг нас и ежеминутно чувствовали, насколько наш советский строй выше, сильнее, честнее, благороднее того строя, который создавала на оккупированных ею землях панская Польша. Это поднимало в нас чувство собственного достоинства, сознание нашего превосходства при столкновениях с представителями польской помещичье-буржуазной администрации.
На другой день начальник контрразведки вызвал нас на допрос — каждого в отдельности. Блонский и я — мы поняли друг друга с первого слова. Он начал с того, что в демократической республике все убеждения законны. Он, Блонский, например, социалист. И тут подполковник галантным жестом продемонстрировал свой пэпээсовский билет. Почему же ему не уважать большевиков, коль скоро они такие же социалисты? Достаточно ему убедиться, что мы идейные большевики, как он нас немедленно выпустит на свободу. Зачем же скрывать и обманывать? Надо говорить прямей, откровенней…
То же самое Блонский болтал одному нашему товарищу по фамилии Ширяев, сидевшему в соседней камере. Когда тот, по наивности, заявил, что он действительно большевик, от удара кулаком в переносицу искры замелькали у него в глазах. Стекло от разбитого пенсне попало в глазную орбиту, и он навсегда лишился правого глаза. Его били несколько дней, прижигали пятки железом, колотили через мокрое полотенце резиновыми палками, чтобы не было следов на теле. И спасся он от смерти только потому, что в числе дежурных часовых нашелся коммунист, который помог ему бежать.
На допросах у Блонского Ордынский и я отвечали в один голос, что старания его совершенно напрасны. Если он может доказать нашу виновность, пусть действует по закону, если нет, мы требуем освободить нас.
Вдруг допросы прекратились. Одиннадцать дней нас не беспокоили, а на двенадцатый день отвезли в Минскую каторжную тюрьму.
МИНСКАЯ ТЮРЬМА
Эта старая, мрачная, стоявшая на окраине города тюрьма уже давно подлежала уничтожению. Тяжелая и скрипучая калитка в воротах впустила нас, чтобы выпустить только через пять месяцев для отправления в другой, еще более мрачный, застенок. Под сводами полутемной комнаты писец тюремной канцелярии с лицом, будто снятым со стертой монеты, с телом, будто приросшим за многие десятилетия к стоявшему здесь инвентарю, записывал в книгу ответы на длинный перечень вопросов. Он делал это тридцать лет. Когда-то здесь сидел Пилсудский, направлявшийся отсюда в Питерский централ. Теперь его чиновники сажали сюда других. При большевиках сидели тут царские сановники и генералы; теперь — большевики.
Двери тюрьмы одинаково гостеприимно открывались для всех, и рука старого писаря одинаково охотно записывала всех арестованных в одну и ту же книгу.
Нас вновь обыскали, кажется, в четвертый или пятый раз с момента ареста: тюрьма покоится на традициях, и если бы сюда попал новорожденный, только что вышедший из чрева матери, то и его обыскали бы согласно правилам.
Мы прошли через дворик. Открылись новые двери, потом вторые и третьи, и вот наконец мы стоим перед последними дверями — «карантина». Это камера, рассчитанная на тридцать человек, в которой находится около ста. Она называется «карантином» потому, что арестованные содержатся в ней до окончательного распределения по другим камерам. Поэтому политические и уголовные сидят здесь вместе.