Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
И он очень удивился и даже растерялся, когда Каваллини в перерыве между двумя действиями сказал ему, улыбаясь искренне и дружелюбно:
— Ну что ж, маэстро, отлично, отлично! Отлично пойдет! Превосходная опера!
И, конечно, он не заметил, что на сцене, за кулисами, стоят какие-то люди, сбежавшиеся бог знает откуда, перешептываются и смотрят на него с удивлением, и взволнованно вздыхают.
Ничего этого он не заметил. Он слышал только, что задуманная им многоплановая музыкальная картина не становится полнозвучной реальностью, он слышал, что она представлена здесь в театре как жалкая пародия его мысли, слышал, что она звучит ущербно, клочковато и бессодержательно.
И он думал о том, что показать оперу публике
Прежде всего надо было договориться с Мерелли.
После репетиции композитор пошел разыскивать импресарио. Он увидел его в конце коридора. Мерелли направлялся к себе в кабинет. Композитор бросился за ним бегом и догнал его в тот момент, когда Мерелли уже выходил на лестницу. Прерывающимся голосом — он сильно задохся от того, что так быстро пробежал по коридору, — композитор старался втолковать импресарио, что опера плохо разучена, что осталось всего две репетиции, что нельзя создать за такой срок спектакль художественный и полноценный и что премьеру надо отложить хотя бы на несколько дней.
Он был так взволнован, что с трудом подбирал слова и чувствовал сам, что говорит нескладно и неубедительно. И, конечно, Мерелли его не понял. Импресарио подумал, что композитор говорит о декорациях и костюмах — он подумал это потому, что сегодня с утра все говорили ему только об этом, о старых «сборных» костюмах и об облупившихся, потемневших декорациях — и неожиданно вспылил и раскричался:
— Что? Что? Что? В чем дело? Разве я обещал тебе новые костюмы? Новые декорации? А? Обещал? Ты скажешь, да? Ничего подобного! Наоборот! Я предупреждал. Помнишь? Я говорил: нет у меня новых костюмов, нет декораций! Говорил я так или нет? А? Но ты ведь слышать ничего не хотел! Бог с ними, с костюмами, бог с ними, с декорациями. Ты упрямился! Ты хотел одного: чтобы я поставил «Навуходоносора» сейчас! Так? Ну, вот, я его и поставил. Поставил или нет? Что ж ты молчишь? Говори, отвечай! Поставил? Ты этого хотел? Хотел! Мало сказать — хотел! Требовал! Кричал! Угрожал! Теперь все! Точка! Ни слова больше! Баста, баста, баста!
Он был сегодня очень не в духе, синьор импресарио. Он жалел о том, что дал себя уговорить и, поставил этого «Навуходоносора», успех которого проблематичен.
Мало ли как будет настроена публика на премьере! Ничтожная случайность может испортить все дело и погубить спектакль. Мало ли что бывает! Никогда нельзя ничего сказать вперед. А костюмы и декорации действительно плохи. Это Мерелли понимал не хуже других.
Композитор смотрел на импресарио с болью и нескрываемым отвращением. Но не сказал ни слова и повернул по коридору обратно. Он дрожал, как в лихорадке, и был не в силах унять эту дрожь. Он стиснул зубы и сжал кулаки. Ничего не помогало. Он прошел до конца коридора и вышел на лестницу. Лестница была узкая и очень крутая. Где-то наверху в окна светило солнце. Почти бессознательно, не спрашивая себя, зачем он это делает, композитор стал медленно подниматься по лестнице, отсчитывая ступень за ступенью. Он задыхался и останавливался, и опять двигался вверх, и опять отсчитывал ступень за ступенью. Так он дошел до помещения, где писались декорации.
Старые холсты с облупившейся краской были разостланы на полу, а часть их была натянута на деревянные рамы. Над декорациями трудились художники. Их было пятеро — все молодые и даровитые, ученики Санквирико. Они только что были на репетиции и до сих пор не могли опомниться — такое сильное впечатление произвела на них музыка новой оперы. Они удивились и обрадовались, увидев композитора, приостановили работу и, держа кисти в руках, смотрели на него улыбаясь. А он вдруг понял, что его, в сущности, не интересует реставрация декорационного хлама, и он поднялся так высоко по лестнице и отсчитал столько ступеней только потому, что чувствовал непреодолимую потребность дать
— Здравствуйте, синьоры. — И у него был смущенный и даже растерянный вид.
И тогда один из художников, красивый юноша в изящной бархатной шапочке, грациозно сдвинутой набекрень, улыбнулся ему восторженно и сказал чистым певучим голосом:
— Не смотрите на эти выцветшие тряпки, маэстро. К завтрашнему дню мы сделаем их яркими и нарядными.
И другой юноша — он смотрел на композитора, чуть прищурившись, тем внимательным, творчески настороженным взглядом, каким смотрят на предметы только художники — тоже захотел сказать композитору что-нибудь приятное, что-нибудь от сердца. И, вспыхнув от смущения, он сказал неожиданно глубоким и раскатистым басом:
— Не огорчайтесь, маэстро! Сандрино говорит правду. Мы для вас всю душу вложим в этот холст.
А те трое, которые ничего не сказали композитору, а только улыбкой и глубоким поклоном ответили на его приветствие, смотрели на него широко открытыми глазами с восхищением и благодарностью.
И когда композитор вышел из декорационной и стал спускаться по лестнице, он слышал, как молодые художники во весь голос выразительно и точно запели хором песню плененного народа «Унесемся на крыльях мечтаний». Но композитор даже не улыбнулся зарождающейся популярности написанной им музыки. Он не чувствовал ни радости, ни удовлетворения. Он был безмерно озабочен: ему казалось немыслимым, чтобы опера была готова к премьере.
Все это было вчера, а сегодня, после ночи, проведенной без сна, композитор насилу дождался часа, когда можно было опять идти в театр работать над оперой.
Он пришел в Ла Скала задолго до начала репетиции. Занавес был поднят, и на сцене были уже поставлены декорации первого действия — те самые декорации, которые он видел вчера в мастерской. Они в самом деле были очень искусно подновлены и подрисованы, и хотя вблизи они казались бесформенной мазней, но издали, из зрительного зала, декорации эти несомненно могли еще понравиться публике.
Композитор пошел за кулисы. Никто не обращал на него ни малейшего внимания. На сцене бегали рабочие-осветители и старший из них, опытный мастер театрального освещения, что-то командовал, поднимая и опуская руку, в которой держал белый платок. Репетировали световые эффекты: затемняли рампу для ночной сцены на берегу Евфрата.
Перед лампами, укрепленными в рампе, поднимали через щель в планшете сине-зеленые стеклянные светофильтры. Одновременно затемняли все лампы верхнего, софитного освещения, лампы, подвешенные по горизонтальной линии за каждой аркой, и лампы, укрепленные на внутренней стороне боковых порталов. На эти лампы опускали сверху при помощи веревок и блоков рамки из промасленной шелковой материи, а некоторые из ламп маскировали цветными, сине-зелеными шторками. Это было хлопотливо и сложно, требовало точности и большого количества рабочих-осветителей. Маневр повторили несколько раз. На сцене была создана иллюзия лунной ночи.
— А люстра? — закричал старший осветитель. — Люстра в зале испортит весь эффект. — Маневр повторили еще раз. Люстру в зале, хотя и не зажженную, подняли в чердачное помещение.
Верди с авансцены смотрел в темный зрительный зал. Он был весь затянут серым холстом. Серый холст свисал с барьеров лож, серый холст лежал чехлом на креслах партера.
Композитору показалось сначала, что в зале никого нет. Но, приглядевшись, он увидел, что по обеим сторонам партера края серой ткани откинуты и там у самого барьера лож первого яруса копошатся люди, потихоньку входят, усаживаются.