Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
Увертюру не слушали. Никогда. Так было принято. Роль ее была определенной — она должна была вежливо и сладкозвучно предупреждать о том, что спектакль скоро начнется.
Но сегодняшняя увертюра была иной — ее нельзя было назвать ни вежливой, ни сладкозвучной. Музыка ее была необычной: требовательной и прямолинейной. Она сразу приковывала к себе внимание. Она тревожила. Она заставляла себя слушать.
Звучность этой музыки тоже была необычной: открытой и смелой, мужественной и воинственной. В ней не было ничего ласкового и разнеживающего. Дружно и полными голосами пели трубы и валторны. Громом грохотал большой барабан.
— Это что-то варварское, — прошипела старая баронесса Дершау.
— Я
— Боже мой, какая шумная музыка! — вздохнула Элеонора Бельджиойозо.
К концу увертюры разговоры смолкли. Никто не заметил, как и почему это произошло. Занавес медленно пошел наверх. Сцена изображала внутренность храма.
— Ха-ха! — сказал майор фон Ланцфельд, рассматривая сцену в лорнет. — Каналья Мерелли только и делает, что испрашивает в Вене дополнительные субсидии на постановку новых опер. А сам, со свойственной этому мошеннику наглостью, показывает нам в новой опере старые декорации балета «Набукко».
— Очевидно, он не возлагает больших надежд на успех оперы, — рассеянно ответил лейтенант граф Кайзерлинг. Лейтенант был занят тем, что внимательно изучал группу девушек, стоявших на переднем плане сцены слева. Он тщетно разыскивал среди них недавно принятую в кордебалет Аниту Трабаттани. Она приглянулась лейтенанту. Таких огромных и жгучих черных глаз он еще не встречал даже в этой стране, где выразительные черные глаза были не редкостью. Но эта Анита оказалась неподатливым и дерзким бесенком. Не далее, как вчера, в ответ на то, что должно было быть принято как величайшая честь, девчонка показала офицеру дразнящий красный язычок и сказала коротко и ясно: «С австрияком — никогда!»
При воспоминании об этом афронте Кайзерлинг вздохнул. Он считал себя наказанным за излишнюю сентиментальность. Ведь он был почти вежлив с этакой дрянью! Теперь она дорого заплатит за неуместный патриотизм. А жаль! Чертовски хороша! Но ничего не поделаешь! С этим проклятым народом живешь, как на вулкане. Все бандиты и заговорщики. И лейтенант в досаде перестал смотреть на сцену.
— Мама, — сказала Пеппина Гаргантини, оборачиваясь к матери, — не кажется ли вам, что мы видели эту декорацию два года назад в балете «Набукко»?
— Может быть, дитя. Это не имеет значения, — тихо ответила Эмилия. Она, видимо, была взволнованна.
И действительно, это не имело значения. На сцене в живописных группах были расставлены хористы и хористки театра Ла Скала. На них были костюмы из тех, которые на театральном жаргоне называются «сборными», костюмы из разных постановок, подобранные импресарио в зависимости от обилия и разнообразия запасов костюмерной кладовой. Трико мужчин и женщин было разных оттенков — от ярко-розового до светло-кофейного. От долгого употребления оно вытянулось и облегало тело неплотно — морщило на локтях, висело мешками на коленях. У большинства хористов трико не закрывало верхней части шеи и доходило только до кистей рук. И так велика была разница между трикотажной тканью и живой человеческой кожей, что руки и головы казались приставными.
Но все же это не имело существенного значения. В тот вечер многие из собравшихся в театре почти сразу перестали видеть подробности несовершенной бутафории. Сегодня, вопреки обычному, хористы на сцене не воспринимались публикой как манекены, наряженные в исторические костюмы. На сцене был народ, и публика отождествила этот народ с народом своей страны, с сынами и дочерьми своей порабощенной родины.
Народ на сцене собрался в храме. Это была крепость, за стенами которой стоял враг-иноземец, коварный и жестокий. Люди в зале знали, что враг-иноземец давно владеет их
Баронесса Рауш фон Тюбинген наклонилась к уху своего глуховатого мужа. Веером она показывала в сторону сцены.
— Эта музыка напоминает россиниевского «Моисея», — зашептала она.
Барон поднял брови. Он поднял их так высоко, как только было возможно. Он поднял их до середины лба. Он повернул к жене свою маленькую птичью головку с дрожащим, взбитым по моде его молодых лет, хохолком седых волос. Круглое личико барона с черными, как бисеринки, глазками застыло в выражении величайшего изумления. Бог мой, что такое говорит баронесса? Барон был очень недоволен. Более того — он был возмущен! Еще более того — он готов был чувствовать себя оскорбленным! Что же это такое? В собственной ложе в театре Ла Скала барон впервые чувствовал себя лишенным удовольствия и привычного покоя. А у барона был культ покоя и всевозможного комфорта. И в опере он любил дремать. Музыка его убаюкивала. Обычно он засыпал сразу. Сегодня все было иначе. Барон чувствовал прямую угрозу сладким послеобеденным грезам. Дьявольски громкая, вызывающая музыка назойливо врывалась в уши и разгоняла сонные мечтания. Барон старался не слушать. И не мог понять, как пришла в голову баронессе — умной женщине и хорошей музыкантше — вздорная мысль сравнивать шумное орудие пытки неизвестного проходимца с музыкой божественного Россини.
И барон был во многом прав. Ошибалась баронесса. Эта музыка не была похожа на музыку Россини. В этой музыке не было ни россиниевского благодушия, ни его олимпийского спокойствия. Эта музыка была гораздо проще, глубже и человечней. Она волновала непосредственно. Она проникала прямо в сердце. Она звучала торжественно, как может звучать клятва в верности родине. Она звучала грозно, как проклятие врагам-поработителям. В этой музыке был величайший пафос. Пафос патриотических чувств. Пафос любви и жертвенности. Торжественность и пафос были рождены самим народом. Народом, поднимающимся на борьбу с давнишним притеснителем. И так как весь народ — от мала до велика — был охвачен единым чувством, то в этом чувстве таилась несокрушимая сила.
Звучность хора на сцене разрасталась и крепла. Мольба была похожа на требование. Она заканчивалась призывом к борьбе: «Не будет владеть страной обагренный кровью жадный ассириец!»
Захария был вождем народа. Он знал его силу, он знал его слабость. Он ненавидел врага и верил в победу. Он ободрял испуганных и слабых. Он вселял в них уверенность в поражение иноземца. Он рисовал страшную картину гибели ассирийца, посягнувшего на чужую землю: «Он сгинет без следа, как тьма от лучей восходящего солнца. Он будет превращен в ничто, как прах, развеянный ветром».
Весь народ подхватывал слова Захарии. И в устах народа эти слова казались разящим оружием: «Он сгинет без следа, как тьма от лучей восходящего солнца. Он будет превращен в ничто, как прах, развеянный ветром!»
Музыка катилась в зрительный зал, как лавина с гор. Она заставляла забыть обо всем постороннем. Она заполняла собой все громадное здание театра. Казалось даже, что сквозь стены она проходит на улицу и звучит по всей стране. Никто в театре не разговаривал. Все слушали. Слушали напряженно. Слушали с волнением. Небывалый, стремительно пульсирующий ритм заставлял сердца биться быстрее.