Монстр сдох
Шрифт:
Иногда в грустном раздумье Шахов приходил к мысли, что в судьбе Поюровского отразилась злая доля всего заполошного поколения так называемых шестидесятников, понюхавших чуток свободы при Хруще, а после прищемленных за языки на целый двадцатилетний пересменок. Что-то отморозилось в их сознании. Спеси, гордыни не убавилось, юные надежды их питали, но здравый смысл напрочь выдуло из башки, оттого и внешне они почти не менялись, какими были двадцать лет назад — розовощекими, настырными, с недержанием речи и блуждающими очами, такими в шестьдесят, семьдесят лет и в гроб ложились. Только ленивый не потешался над их карликовыми потугами изображать из себя влиятельных господ и властителей дум. Но все же надо отдать им должное, хватательный рефлекс у них с годами
С дачкой вообще разговор особый. Если бы не Шахов, не видать бы ему ее, как своих ушей. Когда в 91-ом году после известных событий освободилось много правительственных угодий и началась из-за них настоящая рубка, именно Шахов через папаню супружницы спроворил Поюровскому поместье Аксентия Трибы, псковского ублюдка, который как раз накануне, по тогдашней моде, при загадочных обстоятельствах выбросился из окна.
— Кофе стынет, Леонид Иванович, — сунулась в двери Фаинка. — Не подать ли сюда?
— Испарись, — отмахнулся Шахов. — Сейчас приду.
Прежде всего следовало выполнить неприятную обязанность, отзвонить Катьке-супружнице. По негласному уговору они оба были свободны, но всегда ставили друг друга в известность о собственном местопребывании. Даже если по вечерам просто где-то задерживались. Мало ли чего.
— Как дети? — заботливо спросил Шахов после обычных приветствий.
— Нормально. Как ты? — голос у супружницы глуховатый, будто стесанный ржавым напильником.
— Все в порядке… У Вики прошло горлышко?
— Почти. Денек еще подержим ее дома.
У Шахова с супружницей родились три дочери, старшей было одиннадцать, младшей, забияке Манечке, унаследовавшей сварливый характер тестя, пошел шестой годок. Леонид Иванович старательно играл роль чадолюбивого, заботливого отца, но на самом деле главным чувством, которое он испытывал перед тремя своими расцветающими на глазах пигалицами, было глухое изумление. Он так и не смог ответить себе на вопрос, зачем они появились возле него. Но обязанности строгого, доброго отца выполнял как положено: средняя Полюшка и старшая Вика учились в Англии, в престижном колледже (9 тысяч фунтов за семестр), за год превратились в настоящих маленьких леди, у обеих было двойное гражданство; Манечку они с супружницей собирались отправить в Штаты, уж больно непоседливая и пронырливая, даром что читать и писать научилась в четыре годика. Если кого и ждет большое будущее, так это именно Манечку, в Штатах ей самое место. Супружница шутила: глазом не успеем моргнуть, Маня подрастет, окрутит американского миллионера и вернется управлять какой-нибудь банановой уральской республикой. А что, думал Шахов, шутки шутками, а надо готовиться и к такому развороту событий. Пока же Манечку воспитывали два гувернера — одного выписали из Парижа, другого подобрали на Арбате, умный пожилой еврей со степенью доктора филологических наук, — и еще был к ней приставлен дядька-телохранитель Тарасюк, из бывших зеков. Отмотав в общей сумме четвертак, Гриша Тарасюк ко всем людям относился одинаково благоговейно, понимая, как они исстрадались на воле, предоставленные сами себе, но Манечку выделял особо. Он в ней души не чаял, угождал всем ее капризам и растерзать мог всякого, кто приближался к ней без спроса на непочтительное расстояние. Из оружия Тарасюк признавал только старый сапожный тесак, который всегда держал при себе, и иногда употреблял в качестве зубочистки. Кулачищи у старого зека были с голову теленка. Однако телохранителя Шахов завел отдавая дань моде, для куража, врагов у него, как он полагал, не было. По этой же причине (зачем напрасно спорить с веком) для большой квартиры в Столешниковом переулке приобрел ливрейного лакея, отменной
Поговорив с супругой, Леонид Иванович отправился завтракать. Фаина, в синей, непонятного назначения распашонке, оставлявшей для обозрения стройные ляжки и ободок нейлоновых трусиков, при его появлении вскочила со стула и с деланным усердием метнулась к плите, где скворчала, распространяя аппетитный запах, яичница с ветчиной. Леонид Иванович намеревался ограничиться чашкой кофе, поберечь печень, но увидя уставленный закусками стол, передумал. Ничего, плотный завтрак не повредит, ужин — другое дело. Налил из высокогорлой бутылки с какой-то иноземной наклейкой, но прежде чем выпить, брезгливо понюхал рюмку.
— Это что?
— Не сомневайтесь, Леонид Иванович, я пробу сняла. Вку-у-усно! Итальянский ликерец.
— Ликерец, говоришь? Что ж, пусть будет ликерец.
Пережевывая яичницу, густо сдобренную кетчупом, не мигая разглядывал залетную кралю.
— Ну, докладывай.
— О чем докладывать, Леонид Иванович?
— Где тебя снял?
— Неужто не помните?
Он-то помнил, но интересно было, как соврет. Нет, не соврала. Ночной бар в Осташкове, куда залетели с Некой Гамаюновым, нахлестанные до бровей. Нехорошо, несолидно. В этом баре какое только отребье не сшивалось. За Некой это водилось: нырнуть в самое болото. Никак не отряхнется от плебейских привычек. Где погуще дерьма, там ему кайф.
— Сколько с меня слупила?
Невинно взмахнула ресницами.
— Что вы, Леонид Иванович! Как можно. Ни копеечки не взяла, — лукаво добавила:
— Да и было бы за что.
— Бар чей? Гамаюна?
— Вестимо.
— Ты штатная или по вызову?
— С процента работаю, как обычно.
— Давно промышляешь?
Глазам своим не поверил — покраснела. Ну Фаинка, ну, артистка!
— Вы плохо обо мне думаете, Леонид Иванович.
Вот и вчера… Вообще-то я Гнесинское окончила, а это так… по нужде.
От кофе с ликером, от крепкой сигареты Шахов разомлел. Ему нравился ее стылый, подмороженный взгляд. И речь осмысленная. Не знала, как загладить вину за ночной прокол, боялась, что нажалуется Пеке.
— Сними-ка хламиду.
Девушка послушно сбросила распашонку, осталась в бежевых трусиках. Шахов щелкнул кнопкой стерео.
Кухню заполнили щемящие звуки рапсодии Листа. Ничего не говорящие ни уму, ни сердцу, но все лучше, чем серийный модняк. Из нынешних, из патентованных он признавал одного Шуфутинского.
— Фая, потанцуй, покажи свой кордебалет.
Поплыла, изгибаясь, в медленном ритме, то закидывая руки за голову, то прижимая к трепещущим грудям. Хорошо, грамотно заводила. На Шахова накатила истома, защипало в паху. Улыбнулся девушке поощрительно.
— Ну-ка, пососи, малышка. Но медленно, не спеши.
И танцуй, танцуй…
Чертовка отлично справилась с ответственным заданием. Шахов положил ладони на гибкую спину, прикрыл глаза, раскачивался в такт с ее стонами и причмокиванием. Вот оно, вот! Истина в экстазе, в любви, в вине, а не там, где ее ищут высоколобые мудрецы.
Чтобы добраться к ее изножью, не надо семи пядей во лбу. Вот она под руками, под ногтями, от кожи к коже — квинтэссенция жизни, ее сокровенный смысл…
В точке кипения, на последнем толчке сбросил девку на пол, опрокинул, наступил босой ступней на влажно-упругую грудь, помял, утоляя сердечную вековую печаль. Понятливая Фаинка заверещала, завыла, перекрывая музыку, забилась белой, крупной, подыхающей рыбицей…
Банкир Сумской не любил, когда опаздывали, а Шахов задержался против оговоренного на целых тридцать минут. За этим не скрывалось неуважения, обычная безалаберность, Леонид позволял себе опаздывать уже не первый раз. Подождав, пока Шахов поудобнее устроится в кресле, Сумской холодно заметил: