Море, море
Шрифт:
— Благодарствую, но я, понимаешь ли, люблю не ее подобие, а ее, включая самое в ней ужасное.
— То, что она предпочла его тебе? был бы настоящий подвиг.
— Нет, разрушительную силу, кровожадность, все, что у нее на уме.
— А что у нее на уме? Возможно, забыть тебя ей не давало чувство вины. Когда ты освободил ее от этого чувства, она была благодарна, но тогда уже в ней самой проснулись обида, воспоминания о том, как ей бывало с тобой скучно, а после этого пришло равнодушие. Сыра нет?
— Джеймс, ты решительно ничего в этом не понимаешь. Я
— Тебе, возможно, на роду написано жить одному и быть для всех дядюшкой, словно ты священник, давший обет безбрачия. Доживать жизнь можно и хуже. Сыр у тебя есть?
— Надеюсь, до конца жизни мне еще далеко. Да, сыр у меня есть. — Я достал сыр и открыл следующую бутылку.
— Между прочим, — сказал Джеймс, — ты, надеюсь, поверил тому, что я тебе сказал насчет Лиззи?
Я налил ему и себе.
— Могу поверить, что инициатива была ее, а ты был вынужден поступить по-джентльменски.
С минуту Джеймс задумчиво хмурился. Скорее всего обдумывал, не пуститься ли снова в подробности насчет того, как редко они виделись, и так далее.
Я решил, что это не важно. Я ему верил.
— Не важно, — сказал я. — Я тебе верю.
— Мне жаль, что это случилось, — произнес он, не столько прося извинения, сколько констатируя факт.
— Да ладно, хватит об этом.
Джеймс опять принялся чертить узоры на столе, и мне опять стало неловко. Я спросил с наигранной бодростью:
— Ты расскажи о себе, как твои дела?
— Я уезжаю.
— Ах да, ты ведь говорил, что тебе предстоит путешествие. Может быть, туда, где есть горы, и есть снег, и демоны прячутся в шкатулках?
— Как знать? Ты любишь море. Я люблю горы.
— Море чистое. Горы высокие. Я, кажется, пьян.
— Не такое уж море чистое, — сказал Джеймс. — Ты знаешь, что дельфины иногда совершают самоубийство, выбрасываются на берег, замученные паразитами?
— Напрасно ты мне это сказал. Дельфины такие симпатичные твари. Значит, и у них есть свои демоны. Что ж, счастливого пути. Дай мне знать, когда вернешься.
— Непременно.
— Не могу я понять твоего отношения к Тибету.
— К Тибету?
— Да, представь себе! Ведь это была всего лишь примитивная средневековая тирания, вся пропитанная суевериями.
— Конечно, это была примитивная средневековая тирания, пропитанная суевериями. Кто с этим спорит?
— Да выходит, что ты. Ты смотришь на Тибет как на потерянный буддистский рай. — Никогда раньше я не решился бы сказать Джеймсу такое. Наверно, это вино подействовало.
— Я не смотрю на него как на потерянный буддистский рай. Тибетский буддизм во многих отношениях изжил себя. Нет, то была изумительная человеческая реликвия, последняя живая связь с древним миром, необычайная, нетронутая страна, в которой религия и фольклор слились воедино. И все это разрушено умышленно, безжалостно, без разбору. Такое быстрое, бездумное разрушение прошлого всегда достойно сожаления, какие бы преимущества из него ни проистекли в дальнейшем.
— Значит, ты рассуждаешь, как любитель старины? Джеймс пожал плечами. Он разглядывал ночных бабочек, слетевшихся на огонь лампы.
— У тебя тут замечательные бабочки. Такого бражника я уже сто лет не видел. Ой-ой-ой, досталось ей, бедняжке. Можно, я закрою окно? — Он ловко поймал двух бабочек, выбросил их наружу вместе с трупиком их красивой подружки и закрыл окно. Я заметил, что дождь перестал и воздух прояснился. Туман разогнало ветром.
— Но тогда, значит, тебе просто интересно было изучать суеверия? — спросил я. Я чувствовал, что в этот вечер, несмотря на все наши неловкости, мой кузен более, чем когда-либо, мне приоткрылся.
— А что такое в конечном счете суеверие? — сказал он, подливая вина в оба стакана. — И что такое религия? Где кончается одно и начинается другое? Как ответить на этот вопрос применительно к христианству?
— Но я имею в виду, что ты только изучал… а сам не… — Что я имел в виду? Я никак не мог сформулировать свой вопрос.
— Ты, разумеется, прав, — сказал Джеймс (он под действием вина стал как будто только разговорчивее), — что все время пользуешься словом «суеверие», это очень существенно. Я спросил, где кончается одно и начинается другое. Думаю, что в сущности-то всякая религия есть суеверие. Религия — это сила, иначе и быть не может, она, например, помогает человеку изменить себя, даже убить себя. Но в этом и ее проклятие. Применение силы — опасная игра. Кратчайший путь — единственно верный, но он очень крут.
— Мне кажется, что религиозные люди чувствуют себя слабыми и поклоняются чему-то сильному.
— Это им только кажется. Преклоняющийся наделяет предмет своего поклонения реальной, не воображаемой силой, в этом суть онтологического доказательства, одной из самых двусмысленных теорий, до какой додумались умные люди. Но эта сила — страшная вещь. Наш бог создается из наших страстей и привязанностей. И когда одна из привязанностей отпадает, на смену ей, в утешение нам, приходит другая. Мы никогда целиком не отказываемся от какой-нибудь радости, мы только обмениваем ее на другую. Всякая духовность вырождается в магию, а магия автоматически влечет за собой возмездие, даже если сознание очищается от грубых мирских привычек. Белая магия — это черная магия. И неумелое вторжение в чей-то духовный мир может породить чудовищ для других людей. Демоны, использованные для добра, могут остаться при нас и впоследствии натворить много бед. Конечное достижение — это полный отказ от самой магии, конец того, что ты зовешь суеверием. Но как это происходит? Добро, отказавшись от силы, действует на мир отрицательно. Хороших людей даже вообразить невозможно.
Вероятно, Джеймс все-таки был пьян. Я сказал:
— Половины того, что ты наговорил, я не понимаю. Может быть, я всего лишь старомодный экс-христианин, но мне всегда казалось, что добро связано с любовью к людям, а это разве не привязанность?
— Да, конечно, — сказал Джеймс, но как-то слишком легко, — конечно… — Он подлил себе вина. Мы успели открыть еще одну бутылку.
— В этом отказе от привязанностей мне чудится не спасение и не свобода. Мне в нем чудится смерть.
— Что ж, Сократ сказал, что мы должны упражняться в умирании…