Море, море
Шрифт:
Опомнившись наконец от ее вздоха и беспокойного движения пальцев, я спросил:
— Он там, за дверью? — Нет.
— Он знает, что ты здесь? — Нет.
— Ты письмо уничтожила?
— Как ты сказал?
— Ты письмо уничтожила? — Да.
— Он его не видел? — Нет.
— Так, хорошо. Войди и сядь.
Я потянул ее в кухню, толчком усадил на стул у стола. Потом вернулся в прихожую и запер парадную дверь. Попробовал зажечь на кухне лампу, но руки у меня дрожали, фитиль только вспыхнул и погас. Я зажег свечу и задернул занавеску. Потом пододвинул стул, сел с ней рядом и обнял уже осторожнее, мягче, касаясь коленями ее колен.
— О моя
— Чарльз…
— Подожди, не говори ничего. Я хочу просто знать, что ты здесь. Я так счастлив. — Послушай, я…
— Прошу тебя, родная, прошу тебя, молчи, и прошу тебя, не отталкивай ты меня так.
— Хорошо, но говорить я должна… времени так мало…
— Времени много, сколько угодно, ведь ты прочла письмо, да?
— Да, конечно.
— Поэтому ты и здесь?
— Да…
— Остальное не важно. Ты здесь и здесь останешься. Ведь ты пришла?
— Да, но только чтобы объяснить…
— Хартли, перестань. Какие еще объяснения? Все и так ясно. Я тебя люблю. Ты здесь. Ты меня любишь, я тебе нужен. Не противься. Уедем в Лондон, завтра утром, сегодня же. Об одежде не думай. Я тебе куплю все, что нужно. Ты теперь моя жена.
Я чуть отодвинулся от нее, одной рукой сжимая ее плечо, а другой переставил свечу так, чтобы свет падал на ее лицо. Глаза окружала густая сеть морщинок, веки были коричневые, словно в крапинках, щеки мягкие, дряблые, не округлые, и розоватые — возможно, от наспех наложенной пудры. Ее короткие волнистые седые волосы были сухие и ломкие на вид — наверно, от многолетних, по инерции, хождений к неумелым парикмахерам. Сейчас ей было не до этого, она и не заметила, что на конце одной из волнистых прядей повисла заколка. Лицо было сухое, только влажно блестели ненакрашенные губы, которые она то и дело облизывала, да синие глаза, эти бессмертные озера, были влажные и вдруг наполнились непролитыми слезами. Она подвигала плечом в слабой попытке высвободиться, и я отнял руку. Впервые после нашей новой встречи я как следует рассмотрел ее лицо и ощутил глубокую победную радость от того, что это дорогое лицо, в сущности, не изменилось, и от того, что она старая, а я все равно ее люблю.
И еще в ее лице, хоть оно было и встревоженным и печальным, я увидел что-то от ее юношеской живости. Я узнал — и только тут понял, как прочно успел забыть, — форму ее губ, которые помада только портила. Я коснулся этих знакомых губ коротким, легким поцелуем, как мы целовались когда-то; и в ее спокойном, пассивном приятии этого поцелуя было понимание, само по себе служившее ответом. Она сказала:
— Я так изменилась, я теперь другой человек, в твоем письме столько доброты, но так быть не может — ты любишь нашу молодость, но это не я.
— Это ты. Я узнал тебя в поцелуе. — И это была правда. Поцелуй преобразил ее, как принцессу в сказке. Я вспомнил ощущение, вкус ее губ, их трепет; и начисто пропали вся скованность, сознание, что, мне никогда ее не обнять, которое мучило меня тогда в церкви. Теперь наши тела внезапно зазвенели в одном и том же ключе, послушные одной и той же силе. Когда я это почувствовал, мне захотелось кричать от радости, но я сохранил спокойный тон — я хотел лаской вызвать ее на разговор, не хотел вспугнуть ее. — Хартли, ведь это чудо, я ушел из театра, я приехал сюда в поисках одиночества — и нашел тебя. Я и ехал сюда за тобой, теперь я это понял.
— Но ты же не знал, что я здесь…
— Конечно, но я тебя искал, всегда искал. Она сказала:
— Так не может быть, — и подняла руку, словно
Я погладил сухие, ломкие волосы, осторожно отцепил повисшую заколку и положил в карман.
— Теперь ты останешься со мной навсегда, Хартли. Она подняла голову, опять утерла глаза, на этот раз рукавом зеленого летнего пальто, надетого поверх желтого платья, которое я уже на ней видел.
— Хартли, сними пальто, я хочу тебя видеть, трогать тебя. Сними.
— Нет, здесь холодно.
Я потянул пальто, и она сняла его. Была в этих движениях острая прелесть, словно то был всего лишь невинный духовный символ раздевания женщины, игра, в которую могли бы играть ангелы, не до конца ее понимая. Я тронул ее груди там, где они тепло и крепко прижимались к материи желтого, с круглым вырезом платья. Меня бесконечно радовало в ней полное отсутствие кокетства. С этим я столкнулся впервые. Пудра — небрежная привычка, платье неряшливое, первое попавшееся. Только ненакрашенные губы я воспринял как дань себе. Женщина, давно переставшая следить за своей внешностью, не может сразу приобрести нарядный и ухоженный вид. Меня бесконечно радовало, что Хартли и такая для меня привлекательна. Я чувствовал себя гордым, властным, успокоенным, словно избавился от долгих лет страха. И думал, я накуплю ей таких чудесных платьев, не слишком нарядных, не ярких, а именно таких, какие ей нужны. Я буду о ней заботиться.
— Чарльз, я должна тебе поскорее кое-что сказать, я для этого и пришла после твоего письма, пока он не вернулся…
— А он где?
— В столярке.
— Где-где?
— На столярных курсах. Они, собственно, строят там лодки, но занимаются и столярной работой, лодки он, по-моему, никогда не построит. На этой неделе, например, они делают полки. Все другие дни он вечером дома, вот мне и пришлось прийти сегодня же. Они кончают поздно, после работы, наверно, еще пьют пиво.
— Не хочу я о нем говорить, — сказал я. И подумал, будь у меня машина, я, если б умел править, увез бы ее сейчас же, сию же минуту.
— Чарльз, прошу тебя, послушай. Я пришла к тебе не так, как ты думаешь, не так, как ты просил в письме, это невозможно. Я просто пришла, чтобы кое-что тебе сказать и… ах, Чарльз, до чего же это странно — видеть тебя. Я думала, этого никогда не будет, немыслимо это, чтобы мы опять были вместе. Я представить себе не могла, что когда-нибудь опять увижу тебя и потрогаю, это как сон.
— Так-то лучше. Но это не сон. Твоя жизнь без меня — вот что было сном. А теперь ты просыпаешься от сна, от кошмара. Ах, почему ты меня покинула, как ты могла, я чуть не умер от горя…
— Сейчас нельзя об этом говорить…
— Нет, можно. Я хочу говорить о прошлом, хочу, чтобы мы вместе все вспомнили, все поняли, все заново пережили, утвердились как единое существо, которое никогда и не должно было разделиться. Почему ты меня покинула, Хартли, почему ты сбежала?
— Я не знаю, не могу вспомнить.
— Должна вспомнить. Это как загадка. Ты должна вспомнить.
— Не могу, не могу.
— Хартли, постарайся. Ты сказала тогда, что я не буду тебе верен. Это и была причина? Не может быть, чтобы ты это думала, ты же знала, как я тебя любил!