Море – мой брат. Одинокий странник (сборник)
Шрифт:
У Терминала Портового управления из автобуса выходит девушка и идет в «Бикфордз», китаянка, красные туфли, садится с кофе, папика ищет.
По Таймз-сквер плавает целая популяция, для которой в «Бикфордзе» всегда была штаб-квартира, день и ночь. В старину при битом поколении некоторые поэты, бывало, ходили туда повстречаться со знаменитым субъектом «Ханки», который обычно заходил сюда и выходил в черном дождевике не по размеру и с мундштуком, ища, кому всучить ломбардную расписку – пишмашинка «Ремингтон», портативный радиоприемник, черный дождевик, – белками разжиться (получить сколько-то денег), чтоб можно было поехать в северные районы и там нарваться на неприятности с легавыми либо кем угодно из его мальчонок. А также обычно рассекали тучи глупых гангстеров с 8-й авеню –
Битники подчеркивают, что, если б ходил туда каждую ночь и оставался там, мог бы единолично начать сезон Достоевского на Таймз-сквер и познакомиться с полуночными торговцами газет и путаницами их, и семьями, и горестями – религиозными фанатиками, что станут провожать тебя домой и читать долгие проповеди за кухонным столом о «новом апокалипсисе» и тому подобных идеях: – «Мой священник-баптист еще в Уинстон-Сейлеме рассказал мне, зачем Господь изобрел телевидение, это чтоб, когда Христос на землю опять вернется, они его распнут прямо на улицах тутошнего Вавилона, а телевизионные камеры у них будут смотреть точно на это место, и по улицам кровь будет течь, и всякий глаз это увидит».
Еще голодный, выходишь до «Ориентального кафетерия» – тоже «излюбленного обеденного места» – какая-то ночная жизнь – дешево – в полуподвале через дорогу от монолита автостанции Портового управления на 40-й улице, и ешь там большие масляные бараньи головы с греческим рисом за 90 центов. – Ориентальные мелодии зигзагами на музыкальном автомате.
Теперь уже все зависит, насколько высоко ты улетел – подразумевая, что срастил себе на каком-нибудь перекрестке – скажем, 42-й улицы и 8-й авеню, возле здоровенной аптеки Уэлана, вот еще одно одинокое намазанное место, где можно встречаться с людьми – негритянскими блядьми, дамами, ковыляющими в бензедриновом психозе. – Через дорогу оттуда можно видеть руины Нью-Йорка уже начатые – там сносят «Отель Глобус», пустая дыра на месте зуба прямо на 44-й улице – и в небе лыбится зеленое здание «Макгро-Хилла», такое высокое, что не верится – одинокое само по себе дальше ближе к реке Хадсон, где под дождем своего монтевидеоского известняка ждут сухогрузы. —
Можно и домой пойти. Стареет. – Либо: «Упромыслим Деревню или сходим на Нижнюю Восточную Сторону сыгранем Симфонического Сида по радио – или покрутим наши индийские пластинки – и съедим большие мертвые пуэрториканские стейки – или рагу из легких – поглядим, не покромсал ли Бруно еще крыш на машинах в Бруклине – хотя Бруно теперь помягчел, может, новое стихотворение написал».
Или глядь в телевидение. Ночная жизнь – Оскар Левант болтает о своей меланхолии в программе Джека Паара.
В «Пяти точках» на 5-й улице и Бауэри иногда на фортепиано играет Телониус Монк, и ты идешь туда. Если знаком с владельцем, садишься за столик бесплатно с пивом, но если его не знаешь, можно пробраться внутрь и встать у вентилятора, и послушать. По выходным всегда толпа. Монк размышляет со смертоносной абстрактностью, плонк, и делает заявление, огромная нога нежно отбивает по полу, голова склонена набок, слушая, входя в пианино.
Там играл Лестер Янг незадолго до смерти и, бывало, сиживал между отделениями в задней кухне. Мой приятель поэт Аллен Гинзберг зашел туда и встал на колени, и спросил, что он будет делать, если на Нью-Йорк упадет атомная бомба. Лестер ответил, что разобьет витрину в «Тиффэни» и все равно сопрет какие-нибудь драгоценности. А кроме того, спросил, «Ты чего это делаешь на коленях?» не сознавая, что он великий герой битого поколения и ныне преклоняем. «Пять точек» освещены темно, там жутенькие официанты, всегда хорошая музыка, иногда по всему заведению из своей большой тенор-дудки ливнем разливает свои грубые ноты Джон «Трен» Колтрейн. По выходным все место под завязку набито компаниями прилично одетых жителей северных районов, трещащих без умолку – никто не возражает.
О на пару часиков, хотя бы, в «Египетские сады» в Челсийском районе греческих ресторанов на нижней Западной стороне. – Стаканчики узо, греческой выпивки, и прекрасные девушки, танцующие танец живота в блестках и лифчиках с бисером, несравненная Зара на полу и вьется, как таинство, под флейты и дзыньдзяновые ритмы Греции – а когда не танцует, сидит в оркестре с мужчинами, что плюхают себе по барабанам у животов, в глазах грезы. – Громадные толпы, похоже, пар из Предместий сидят за столиками, хлопая качкой Ориентальной идее. – Если опоздал, придется стоять у стены.
Потанцевать хочешь? «Садовый бар» на Третьей авеню, где можно исполнять фантастические расползающиеся танцы в тусклом заднем зале под музыкальный автомат, дешево, официанту все равно.
Хочешь просто поговорить? «Кедровый бар» на Юниверсити-Плейс, где тусуются все художники, и 16-летний пацан там как-то днем брызгал красное вино из испанского бурдюка в рот своим друзьям и вечно промахивался…
В ночных клубах Гренич-Виллидж, известных под названиями «Полу-нота», «Деревенский авангард», «Кафе Богемия», «Деревенская калитка», также играет джаз (Ли Кониц, Дж. Дж. Джонсон, Майлз Дейвис), но тебе нужно мучо [49] денег, да и не столько дело в мучо денег, сколько в прискорбном коммерческом духе, что убивает джаз, и джаз сам себя там убивает, потому что принадлежит джаз открытым радостным десятицентовым пивнухам, как вначале.
49
От исп. mucho – много.
В мансарде какого-то художника идет большая пьянка, на фонографе дикое громкое фламенко, девушки вдруг все сплошь бедра и каблуки, и народ пытается танцевать среди их мятущихся волос. – Мужчины с ума сходят и давай ставить всем подсечки, поддмокрачивать и метать через всю комнату, мужчины обхватывают мужчинам колени и отрывают на девять футов от пола, и теряют равновесие, и никого не зашибает, блямк. – Девушки уравновешиваются руками на коленях мужчин, их юбки отпадают и приоткрывают кружавчики у них на бедрах. – Наконец все одеваются расходиться по домам, и хозяин очумело говорит: «Вы все так респектабельно смотритесь».
Или у кого-то премьера только что, или поэтическое чтение в «Живом театре», или в «Кафе Газосвет», или в «Кофейной Галерее Семь Искусств», все вокруг Таймз-сквер (9-я авеню и 43-я улица, потрясное местечко) (начинается по пятницам в полночь), где потом все выскакивают в старый дикий бар. – Или же огромная балеха у Лероя Джоунза – у него новый номер журнала «Югэн», который он печатает сам на разболтанной машинке с ручкой, и в нем у всех стихи, от Сан-Франциско до Глостера, Масс., а стоит он всего 50 центов. – Исторический издатель, тайный хипстер ремесла. – Лерою вечеринки осточертели, все постоянно сымают рубашки и давай плясать, троица сентиментальных девиц курлыкает над поэтом Реймондом Бремзером, мой друган Грегори Корсо спорит с репортером из Нью-Йоркской «Пост», утверждая, «Но ты ж не понимаешь Кангарунского плача! Отринь ремесло свое! Сбеги на Энченедские Острова!»
Давайте выбираться отсюдова, тут слишком литературно. – Пошли напьемся на Бауэри либо поедим той длинной лапши и чаю в стаканах у Хун Бата в Китайгороде. – Чего это мы все время жрем? Пошли перейдем Бруклинский мост и еще аппетиту себе нагуляем. – Как насчет окры на Сэндз-стрит?
Тени Харта Крейна!
«Пошли посмотрим, получится найти Дона Джозефа или нет!»
«Кто такой Дон Джозеф?»
Дон Джозеф потрясный корнетист, который бродит по всей Деревне в своих усиках, руки по бокам болтаются с корнетом, который поскрипывает, когда он играет тихо, не, даже шепчет, величайший сладчайший корнет после Бикса и даже больше. – Он стоит на музыкальном автомате в баре и играет под музыку за пиво. – Похож на симпатичного киноактера. – Он великий сверхблистательный тайный Бобби Хэкетт джазового мира.