Морока (сборник)
Шрифт:
Все это я изложил цензору в несвязных и путаных выражениях. Но, по-видимому, ему не в первый раз приходилось вести такие разговоры, он только плотнее уселся в своем кресле и прочел мне целую лекцию.
– Да, конечно, – говорил он, – в социалистическом обществе цензура не нужна. Но поскольку у нас еще сохранилась буржуазия, мы не можем дать и ей полную свободу печати. Мы должны следить за тем, чтобы буржуазная идеология не проникла в нашу печать.
– Но ведь вся печать в наших руках, – возразил я.
– Ничего не значит: буржуазия хитра. Вот хотя бы ваша книга. Вы –
Я чуть не вскочил со стула:
– Восхваляла? Старый подпольщик, гнивший в тюрьмах, еле спасшийся от виселицы, – я мог восхвалять старый строй! Мне казалось, что я уничтожал этот ненавистный мне строй каждым словом, каждой запятой своей книги. И вот является цензура и уничтожает весь мой труд…
– Не уничтожает, а исправляет, – поправил меня цензор. – Наше отличие от старой цензуры в том, что мы ничего не запрещаем. Мы выпускаем все, что нам представляет издательство.
– Для того ли мы боролись за свободу печати, – продолжал я, не слушая цензора.
– Вы боролись, и вы добились свободы печати, – прервал меня цензор. – Для революционных произведений у нас полная свобода печати, а ваше – контрреволюционное.
Меня возмутил последний аргумент:
– Но ведь это хуже, чем при старом режиме! – закричал я.
– Не хуже, а лучше, – спокойно поправил цензор, – у нас все лучше, в том числе и цензура.
Переспорить его не было никакой возможности. Я чувствовал, что он и я – люди двух разных миров, мое мышление чуждо и непонятно ему. Я переменил тон.
– Возможно, – сказал я, – виновата моя отсталость. Может быть, вы подробнее познакомите меня с вашей системой?
Он был настолько любезен, что дал подробные объяснения.
Свобода печати существует. Каждый рабочий имеет право писать в газеты обо всех злоупотреблениях, обо всех замеченных им недочетах. Каждый рабочий имеет право написать любого содержания книгу и сдать ее в печать. Но для выпуска книги в продажу существуют некоторые, вынужденные необходимостью, ограничения – и вот тут-то приходит на помощь рабочему писателю главный цензурный комитет. Не желая лишить каждого права свободно высказаться в печати, он исправляет идеологическую сторону представленной в цензуру книги.
– Ведь это не запрещение, как практиковалось у вас, а помощь автору, который делает ошибку по незнанию или по неумению высказываться.
Каждая рукопись поступала в особый отдел, где специалисты умело перерабатывали рукопись, достигая кристально ясной идеологии. В результате ничто действительно ценное не пропадало, всякое изобретение использовалось, а идеология не страдала нисколько.
– Но каково положение авторов? – спросил я. – Получить книгу и прочесть в ней черт знает что!
Цензор удивился моему непониманию:
– Авторы довольны! Ведь мы им платим высокий гонорар.
Только теперь я понял, почему так скучны и нудны все книги, которые мне пришлось прочесть; я понял, почему они все так бездарно пережевывают одни и те же навязшие в зубах истины, истины, известные даже мне, человеку другой
Называть это свободой печати!
Во мне кипело негодование, я способен был броситься на кого-то с кулаками, рвать и метать, но все эти чувства должны были одиноко перекипеть в моей душе. Кому я скажу о них? Кто поймет меня?
Я первый раз пожалел о том, что не остался спокойно спать в своей могиле…
Семнадцатая глава
Я начинаю понимать
Вернувшись от цензора, я узнал, что меня вызывают в ячейку – это орган надзора и руководства, имевшийся в каждом доме и в каждом учреждении. В ячейке меня встретил политрук и мягким движением руки предложил мне сесть.
– На вас поступил целый ряд жалоб, – сказал он. – Во-первых, – он загнул один очень длинный и искривленный палец, – вы продолжаете сношения с нашими классовыми врагами, что равносильно государственной измене. Во-вторых, – он загнул второй такой же длинный и искривленный палец, – вы оскорбили человека, сделавшего вам первое предупреждение. В-третьих, вы два дня не заполняли анкету, следовательно, эти два дня делали и думали такие вещи, о которых не можете сказать своему руководителю. В-четвертых, вы произносили контрреволюционные речи в одном из государственных учреждений, о чем мне только что донес главный цензор государства…
Он перечислял мои преступления, методически загибая пальцы и не глядя в мои глаза. Я молча выслушал его речь и, поднявшись с кресла, спросил:
– Ну так что же? Вы посадите меня в тюрьму?
Плавным движением руки он снова усадил меня в кресло:
– Нисколько. Мы обсудили ваше поведение и нашли вас идеологически невменяемым.
– Так вы запрячете меня в сумасшедший дом? – продолжал я.
Мне во что бы то ни стало хотелось как-нибудь оскорбить этого невозмутимого человека. Но он разговаривал со мной, как с маленьким ребенком.
– Вы опять не поняли меня. Скажите, пожалуйста, вы сдавали когда-нибудь экзамен по политграмоте?
Мне пришлось сознаться, что я не только не сдавал экзамена по этой науке, но даже не прочел учебника, полагая, что эта книга не даст мне ничего нового.
– Ну так вот. Вы не получили самого элементарного образования, необходимого для каждого, и поэтому вы допустили ряд непозволительных промахов. Мы вполне оправдали вас, но с одним условием – вы должны прослушать полный курс политграмоты, сдать экзамен, а до того вы не будете появляться в обществе, чтобы не наделать более грубых ошибок.
– Что же это? Домашний арест? – спросил я.
– Нет, это временная изоляция.
О словах спорить не приходилось. Изоляция или арест, но я должен сидеть дома и зубрить какую-то политграмоту – не подчиниться этому постановлению я не мог. Не забыв, конечно, уведомить Мэри о том, что со мной произошло, я принялся за работу.
Меня посадили в самую низшую группу, рядом с детьми в возрасте от десяти до двенадцати лет, мне дали потрепанный, испещренный детской мазней учебник, мне задавали уроки «от сих до сих», совершенно не принимая в расчет ни моего возраста, ни уровня моего развития.