Морока (сборник)
Шрифт:
– Подумайте! Еще не поздно отказаться от вашего замысла.
Но я не послушался его. Может быть, он и прав, но я не жалею, что не принял его совета.
Двадцать вторая глава
На меня нападает пресса
Странно, но факт. Мое выступление в университетском клубе прошло незамеченным. Не только не узнали о нем Витман или политрук – о нем не узнал никто. Все, кроме философа, приняли мою речь за обыкновенную проповедь, клеймящую недостатки старого режима…
Но все-таки моя жизнь не была лишена довольно крупных неприятностей.
На
Каждое утро, развертывая газету, я находил в отделе «Рабочая жизнь» две или три заметки о своей особе. Кто-то чрезвычайно интересовался моей личностью и торопился о каждом моем шаге сообщать в газету.
Сначала обвинения были пустяковые: один корреспондент утверждал, что видел у меня на шее нательный крест, и предавал меня анафеме, как подверженного религиозным предрассудкам. Другой корреспондент обвинял меня в неумеренном потреблении спиртных напитков. Третий – в посещении подозрительных ресторанов. Последнее было правильно, но уголовного преступления не представляло.
Дальше – больше. Обвинения становятся все более тяжкими и все более нелепыми. Сообщалось, что я в своей квартире устраиваю по воскресеньям тайные богослужения, в чем мне помогает бывший поповский сынок (имярек); то говорилось, что я занимаюсь по ночам спиритизмом; то доказывалось, что я вовсе не рабочий, что моя бабушка была просвирней в церкви Николы на курьих ножках и потому я, как принадлежащий к духовенству, должен быть немедленно подвергнут остракизму.
Ну да не стоит повторять всех этих мерзостей. Меня удивляло и возмущало одно: как газета может уделять столько места подобным пустякам? Перечитывая ее всю, я скоро убедился, что она вся наполнена подобными пустяками.
Вот ежедневное содержание газеты: в передовой – шипящая злобой статья о том, что надо возбуждать классовую ненависть, подтвержденная фактами вроде того, что такой-то или такая-то – всегда полное имя – поддерживают буржуазию, что выразилось в том, что они дали малолетнему правнуку капиталиста две копейки. «Мы в буржуазном окружении, – вопиет статья, – мы должны всегда помнить, что наше слабодушие подрывает нашу силу».
В фельетоне – длинная статья о приходящемся на этот день революционном празднике, причем в связи с восхвалением героя обливались помоями деятели, часто известные мне и мною уважаемые по прежней подпольной работе. Пусть они ошибались, но разве смерть не покрыла все их грехи? Безвестные фельетонисты не жалели для них бранных слов: иуды, предатели, мерзавцы, сволочи и идиоты.
За передовой – самая тоскливая часть газеты: съезды, конференции и речи вождей. Обычно это было разрешение ряда задач, с которыми так искусно справлялась логическая машина. Я сам решал эти задачи в общем недурно и, конечно, отчетов и речей не читал никогда.
Дальше – телеграммы из разных городов; ядовитые доносы на некоторых провинциальных деятелей; критика, театр, музыка – ряд небольших доносов на авторов, режиссеров, драматургов и композиторов, и даже на самого главного цензора – и он, оказывается, не удовлетворял идеологической чистоплотности корреспондентов.
Но самое отвратительное – отдел «Рабочая жизнь». Если в первых отделах газеты отмечались только преступления или проступки, то в этом помещались обычно ни на чем
По отношению к заметкам, касающимся меня лично, мне интереснее всего было знать: кто доносит. Кому нужно сочинять эти маловероятные сказки? По-видимому, весьма мало осведомленный человек, иначе бы он пронюхал о моих путешествиях в Лесной и о моих знакомствах с лицами, принадлежащими к враждебному классу…
Обстоятельства очень быстро натолкнули меня на решение этого вопроса.
После двух-трех путешествий в прокуратуру я был оставлен в покое. И в первое же утро, не омраченное чтением очередной нелепости, я получил приглашение от дамы из девятого номера на чашку чая. Она так любезно улыбалась, была так ласкова, что отказаться было нельзя. Часов около пяти я был уже у нее. После длинного перерыва обстановка ее квартиры, эта убогая роскошь, эта безвкусная мазня на стенах, слишком тяжелая мебель, раскрашенное лицо хозяйки, тупое – хозяина и деревянные – обеих девиц, – все показалось мне безнадежно скучным: скука, казалось, застилала улыбки, скука приглушала звуки голосов.
Боже мой, куда бы я бежал от такой жизни!..
– Как вы провели это время?.. Что делали? Я вас давно, давно не видела…
В тоне хозяйки я почувствовал легкий оттенок ехидства:
– Кажется, вас беспокоили наши рабкоры?
Лица деревянных девиц исказились гримасой, похожей на улыбку.
– Те-те-те, – подумал я. – Так вот где разгадка!
– Да, – стараясь оставаться спокойным, ответил я, – признаюсь, эти заметки очень раздражали меня. Я не знаю, до чего можно довести человека таким путем.
– И доводили, – ответила хозяйка. – Правда, это было очень давно, а иногда бывает и теперь, но не в такой форме. Вы слышали об убийствах рабкоров? Эти мученики долга, – она завела глаза к потолку, – эти мученики долга умирали от руки кулаков и бандитов.
– Позвольте, – возразил я, – не знаю, так или иначе было в те времена, о которых вы говорите, но если оклеветанному человеку негде найти защиты, в чем я вполне убедился на своем собственном опыте, то вполне естественно.
Я не ожидал, что эти слова произведут такое действие на мою собеседницу: она сделала такие большие глаза, она так глубоко вздохнула, она с таким ужасом посмотрела на меня, что я склонен был полагать, не выросли ли у меня на лбу рога – иначе чем бы еще я мог привлечь такое внимание со стороны столь равнодушной особы, как моя собеседница.
– Что вы! Что вы! – шепотом и дрожа от страха произнесла она. – Мы здесь в своем кругу, но если кто-нибудь услышит.
– Я не сказал ничего особенного.
Еще большее удивление. Деревянные девицы покраснели и поспешили уйти. Неужели я сказал что-нибудь неприличное? Но ведь девицы были не из таких, чтобы краснеть от неприличного слова!
Дама успела оправиться.
– О, вы дитя… Вы – совсем дитя… Вы, сами того не зная, оскорбляете святое святых каждого пролетария. Но вы не бойтесь, – добавила она, – я не дам вашему делу дальнейшего хода.