Морская дорога
Шрифт:
Билл Уэйслер до сих пор не мог сдержать улыбку, вспоминая об этом. А правда, смешно это тогда прозвучало.
Старый Хале нарочно так сказал, ему и хотелось, чтобы это прозвучало смешно; и все-таки куда приятнее, когда над тобой добродушно посмеиваются из-за твоей чрезмерной молчаливости, а не из-за того, что тебя жалеют или презирают.
Вот потому-то он и чувствовал себя легко и свободно с такими людьми, как Том Джеймс или старый Хале, а также с некоторыми другими - с Конрадом в Портленде, например, или с миссис Хэмблтон из бакалейной лавки, или еще с той женщиной, что однажды приходила к нему в дом и спрашивала про глину. Они не воспринимали его молчаливость чересчур серьезно. И никаких неприятностей не искали. Смеясь с ним вместе, они проясняли смысл многих вещей. Конрад, бывший вожак местных хиппи и основной заказчик Билла,
– Какой-то ты невсамделишный! Таких и не бывает вовсе!" И он всегда смеялся, когда Билл Уэйслер пытался что-нибудь ему возразить. А иногда просто ласково похлопывал его по руке или поглаживал по плечу и говорил: "Ох, старик, до чего же я тебя люблю!"
Вот Конрад всегда, с самого начала, имел для Билла Уэйслера и смысл, и значение. И лишь позже бывало порой, что Конрад становился "чересчур серьезным" и явно "искал скандала". Один раз такое случилось в прошлом месяце, когда они расставляли на полках изделия перед субботней ярмаркой. Конрад вдруг затеял разговор о политике и произнес нечто вроде речи; при этом он вел себя, как выступающие по телевизору, когда они вроде бы и к тебе обращаются, да только тебя не видят и не слышат. Конрад все продолжал распространяться о том, что страховые компании, рэкетиры и налоговая полиция обчищают людей как липку, а городом на самом деле правят совсем не те люди, какие нужно. "О'кей, Билл, посмотри, какие деньги вкладываются в строительство нового муниципального зала. Ты понимаешь, о чем я? А все разговоры о нефтепроводе так разговорами и остались!" Он говорил так сердито и так нудно и подробно, называл столько имен и денежных сумм, что Билл Уэйслер практически перестал его понимать, хотя знал, что должен был бы понимать его хорошо, но только ему почему-то все больше становилось не по себе, у него даже голова закружилась, и он кое-как распихивал горшки, блюда и кашпо по неструганым сосновым полкам кладовой.
Конрад служил для него связующим звеном со всем остальным миром - с компетентными, надежными заказчиками, с владельцами магазинов, с покупателями, с теми мужчинами, женщинами и детьми, которые швыряли на пляже летающие тарелки и устраивали там костры и пикники - в общем, с теми людьми, которые жили в этом мире легко, - и если бы он, Билл, потерял это связующее звено, то опять оказался бы сам по себе, не имея ни малейшей возможности выяснить, есть ли смысл в том, что думает он сам. Когда Конрад частенько (и совершенно не обидно!) восклицал: "Старик, да ты же просто сумасшедший!" - эти слова словно выпускали душу Билла на свободу, потому что Конрад никогда не смог бы сказать так, если бы действительно считал Уэйслера сумасшедшим.
Билл не мог проверить все свои мысли на миссис Хэмблтон так, как мог их проверить на Конраде; на самом деле он зачастую и поговорить-то с нею не мог как следует, не то что с Конрадом. И все же она действовала на него ободряюще, потому что он чувствовал, что он ей не безразличен, что его слова определенно имеют для нее смысл. В те дни ее ничто уже не тревожило, ей не из-за кого было волноваться; она и так прожила тяжелую жизнь, потеряла двоих сыновей, вырастила умственно отсталого внука и по-прежнему вполне успешно вела торговлю в своей бакалейной лавке. Она смотрела на Билла Уэйслера поверх кассы и спрашивала:
"Как жизнь-то, Билл?" или: "Ну как, Билл, много цветочных горшков продал?" - и смеялась, потому что ей с ним было легко.
А вот та женщина, что пришла тогда в его мастерскую, была совсем другой. Ее семья переехала сюда всего несколько лет назад, но сама она в Клэтсэнде не жила, пока ей не пришлось поселиться здесь, потому что ее мать заболела раком. Ее отец умер вскоре после переезда сюда. Билл Уэйслер знал об этом из разговоров в бакалейной лавке. Но эту молодую женщину он практически
Она и сама вся порозовела от смущения - такого цвета бывают некоторые розы. И еще азалии. Он тогда как раз старался создать особый тон глазури для высоких цветочных ваз и после ее ухода умудрился почти точно повторить оттенок ее вспыхнувших щек - золотисто-розовый, снизу как бы подсвеченный более глубоким красноватым тоном румяного персика; на некоторых вазах он еще сделал по одному мазку кобальтом, совсем легкому и только с одной стороны. У этой женщины были мягкие округлые руки, и вся она была мягкая, теплая, округлая, прочно стоявшая на земле. Все это он успел заметить за то недолгое время, что она провела в его мастерской, как успевал моментально заметить, какое именно изделие в данный момент у него на гончарном круге и как оно выглядит - безо всяких слов, только чистое восприятие целостности формы, ее завершенности или незавершенности. Он подумал вдруг: вот эта женщина была такая, как надо! Но она, конечно же, что-то говорила ему, а за этим он никогда уследить не успевал. Вроде бы она спрашивала, как делать из глины всяких зверюшек.
– Есть такие специальные уроки.., в училищах. Там этому учат, - сказал он, махнув своей перепачканной глиной рукой куда-то на юг. Она поняла его, но ответила, что посещать занятия по керамике не может, потому что должна почти все время находиться дома; да и в любом случае, сказала она еще, для нее это просто забава, игра, а не серьезное занятие.
– В общем, я примерно на уровне малышей из второго класса, которым учительница говорит: "А теперь, дети, слепите для папы пепельницу", - сказала она и улыбнулась. Про нее вполне можно было бы сказать:
"Здорово улыбается!" - подумал он.
– А, ну тогда вам просто нужно...
– Билл Уэйслер тут же позабыл все нужные слова, стоило ему коснуться тех предметов, которые ей понадобятся. Так: несколько фунтов сухой глины, парочку ножей, а если она делает маленькие фигурки, то ей нужна еще вращающаяся подставка... Та, которую он еще не ронял, крутилась лучше; он что-то с нее стряхнул и отдал той женщине, пытаясь объяснить, как всем этим пользоваться: как замешивать глину, как раскатывать и срезать слой - ей так много нужно было узнать! Она все кивала головой, улыбалась и со смехом говорила: "Понятно!" или: "Поняла!" - и старательно повторяла то, что он ей только что объяснил, но своими словами; и у нее, честное слово, это получалось лучше, чем у него.
– Я могу поставить.., ну, что вы там сделаете.., к себе в печь, вы только принесите, - сказал он.
– Я обжигаю по вторникам. Обычно. Но могу и в любой другой день.
– Но ее лицо уже ничего не выражало. Она только благодарила его, улыбалась и уходила, уходила, уходила к своей машине, пятясь назад, словно ее туда тянули на невидимой струне.
– Если хотите, можете попробовать работать на круге, - сказал он, и она, не зная, что такое "круг", посмотрела на маленькую "ленивую Сьюзен", которую он дал ей.
– Вы знаете...
– сказал он, махнув рукой куда-то себе за спину, в глубь мастерской, - если вам захочется поработать со мной на круге, то в любой вечер можно. Я всегда здесь.
– Он подумал, что непременно постарается в следующий раз вернуться из Портленда пораньше, чтобы быть в мастерской вечером, если она вдруг придет.
Но она больше не пришла. Она вынуждена была почти все время проводить со своей больной матерью. Он часто думал о ней, когда работал. Он считал ее очень доброй, очень отзывчивой, ведь она отказалась от собственной свободы, чтобы ухаживать за матерью; и еще она показалась ему очень дружелюбной - она так хорошо разговаривала с ним и так хорошо улыбалась, смеялась!.. Ему было приятно думать о ней. Она была на правильной стороне - как Сеф, как та пожилая женщина, которая тогда искала его ключ, как миссис Хэмблтон и Конрад. Если держаться с ними, на правильной стороне, то никогда не провалишься в ту черноту. Они все имели свой цвет - коричнево-рыжий, коричневый, розовый, золотой, кобальтовый. Они все были настоящие.