Морское кладбище
Шрифт:
Но где Ханс? Улав прошел по залу дальше, мимо эркера и музыкального салона, и вдруг сбоку послышался женский голос с северонорвежским выговором:
– Фалк. Не могу не сказать, что я восхищаюсь вами.
Комплимент незамедлительно поднял ему настроение. Он повернулся и шагнул навстречу говорившей.
– Приятно слышать, тем более в такой день, как этот.
Перед ним стояла элегантная женщина лет семидесяти – короткая стрижка, ожерелье поверх черной водолазки, на лице выражение скорби.
– Соболезную, Улав Фалк, глубоко соболезную, и вы, конечно, сделали очень много…
Он
– …но, чтобы не усугублять возникшую неловкость, скажу прямо: мои слова относились к Хансу Фалку.
Только теперь Улав заметил Ханса, который стоял за колонной, в нескольких метрах от них. Пружинистым шагом тот подошел к женщине, чуткими руками мягко взял за плечи, наклонился поближе, глядя на нее этаким целительским взглядом. Видимо, личных границ для него не существовало.
– Большое спасибо за добрые слова. Я слышал лофотенский диалект?
– Точнее, москенесский. – Она зарделась.
– Люблю северян! – воскликнул Ханс и развел руками, народ аж попятился. – В своих разъездах я часто думал о том, как сильно радушие и житейская мудрость Северной Норвегии напоминают Ближний Восток. Вы, слава богу, не чета южанам.
– Я знаю, что когда-то, еще интерном, вы работали во Флакстаде. Мой отец тоже был врачом и знал Веру Линн.
– Мы говорим о само?м докторе Шульце?
Улав забеспокоился, как всегда, когда окружающие оказывались более осведомленными, чем он. Доктор Шульц, мама порой говорила о нем, до того как начались сложности.
– Это мой отец.
– Мир его праху, – сказал Ханс. – Легендарный врач, радикал, гуманист, посвятивший свою жизнь улучшению жизни простых людей еще до создания государства всеобщего благоденствия и благосостояния. В семидесятые годы доктор Шульц был образцом для меня и для всех радикальных врачей, увлеченных решением социальных проблем.
Женщина явно расчувствовалась, тогда как Улав пытался скрыть недовольство. Все чаще его спрашивали, в родстве ли он с Хансом Фалком. А ведь в свое время все обстояло ровно наоборот. Ханс вечно паясничал, сын судовладельца, он объявил себя пролетарием, ходил в шмотках работяги и кадрил женщин. Паяцем он, по мнению Улава, оставался по сей день, однако в последние годы стал чем-то вроде народного героя, поскольку работал врачом в горячих точках планеты. Ханс первым из западноевропейцев поведал миру о злодеяниях ИГ в горах Синджара. Он эмоционально рассказывал, что резня ужасно его потрясла, но Улав не сомневался, что в первую очередь Ханс наслаждался всеобщим вниманием.
Улав любил подчеркнуть, что эмпатия Ханса Фалка к несчастным всего мира обратно пропорциональна его вниманию к родным и близким разных поколений, разбросанным по всей стране.
– Знаете, – продолжала женщина, по-прежнему повернувшись к Хансу, – вы правильно поступили, когда отказались от ордена Святого Улава.
– Само собой, мы, социалисты, по традиции отказываемся от буржуазных орденов. Отличный принцип.
Ханс отказался от ордена Святого Улава?
Сам Улав досадовал, что медалью «За гражданскую доблесть» – наградой действительно высокого ранга – больше не награждают.
– Нельзя выпендриться сильнее, чем
– И ливанский орден Кедра. – Ханс подмигнул женщине.
Она что-то шепнула ему на ухо, вежливо кивнула Улаву и исчезла.
– Мои сыновья не смогли сегодня приехать, но все шлют свои соболезнования, – сказал Ханс, когда они остались одни.
– Можно тебя на два слова. – Улав прошел с Хансом в ведущий на кухню коридор, где стояли французские сетчатые шкафы с японским фарфором.
Если он до сих пор имел известное превосходство над Хансом, то причиной тому являлась как раз имущественная ситуация. Что ж, Ханс, конечно, пользовался успехом у дам (пусть даже с годами его романы набирали мелодраматизма, поскольку он старел) и обладал определенным гуманитарным капиталом, однако его ветвь семьи обнищала. Решением суда по имущественному разделу его отец, Пер Фалк, в свое время потерял все, но в рамках Вериной доли Улав получил в том числе и роскошную старую фамильную усадьбу на Хорднесе и сдал ее бергенцам в аренду за гроши, ниже рыночной стоимости, а вдобавок предоставил им место в правлении фонда и символический пай в акциях группы САГА. Ведь лучше держать их подле себя. Понятно, это довершило унижение, а со временем Хансу пришлось кормить на проценты от САГА столько ртов, что прок, по сути, был невелик.
– Надо поговорить о наследстве, – сказал Улав.
– Совершенно с тобой согласен.
Улав прислонился к стене, пристально посмотрел на родственника:
– Я-то думал, вы, коммунисты, вообще против института наследования, как такового.
– Чего ты хочешь, Улав? – спросил Ханс.
– Вероятно, ты в курсе, что завещания после смерти матери не найдено, – сказал Улав. – Нам известно, что она забрала его у судьи в тот день, когда покончила с собой. А поскольку в ее вещах здесь, в Редерхёугене, мы ничего не нашли, все указывает на то, что она его уничтожила. Так что, вероятно, по закону о наследовании имущество отойдет ближайшему живому наследнику.
– Не знаю, много ли ты контактировал в последние годы со своей матерью, – сказал Ханс. – Но если бы ты с ней разговаривал, то знал бы, что у нас с Верой были близкие отношения, которые начались еще в семидесятом, когда она всю зиму работала в Бергене над своей книгой.
– А если бы ты знал ее по-настоящему, то понимал бы, что ее собственные похороны не место для подобных инсинуаций, – отозвался Улав.
– Твоя мать всегда отдавала предпочтение правде. Именно это я ценил в ней больше всего. Вообще-то она недавно, за два дня до смерти, звонила мне и сказала, что хочет поговорить со мной наедине, как раз о наследстве. – Кривая усмешка появилась на загорелом морщинистом лице Ханса. – Конечно, Вера могла передумать и забраковать завещание. Однако возможен и другой вариант: именно вы здесь, в Редерхёугене, имели веские причины желать, чтобы ее последняя воля никогда не вышла на свет. И избавились от документа, который, весьма вероятно, приведет к тому, что вы лишитесь имущества и вам придется делиться ценностями с другими.