Морской узел
Шрифт:
Несмотря на поздний час, художественная студия еще работала. Я прошел ее на цыпочках, стыдясь мокрых следов, которые оставлял на паркете, постучался в дверь мастерской и, не дождавшись ответа, заглянул внутрь. Бари Селимов работал над портретом и, чуть приоткрыв рот от старания, неуловимыми движениями вырисовывал тонкую морщину под глазом старца. Натурщик – сморщенный коричневый старик с мучнисто-белыми короткими волосами, зачесанными на лоб, сидел на потертом и продавленном диване, часто вздыхал, со скукой смотрел то на разлапистый мольберт, за которым и художника было не видать (не уснул ли он там часом?), то на мокрое запотевшее окно, поглаживал высохшими до черноты пальцами обивку дивана,
Я не стал отвлекать Бари. Да мне и сказать ему было нечего. О моих «похоронах» он вряд ли слышал, потому как не читал газет, редко выходил из мастерской и общался только с натурщиками, большинство из которых даже не знал по имени-отчеству. Когда мы с ним встречались, то большей частью молчали, пили зеленый чай да рассматривали свежие картины. Искусство и вдохновение говорили в мастерской столь сильно и эмоционально, что нам с Бари оставалось только молчать и слушать…
Раздавленный чувством своей вины, я поднимался на второй этаж. Думать было не о чем, отступать некуда, оставалось только резать. Я ни на мгновенье не задержался перед дверью, сразу позвонил и старался держаться как обычно, как всегда: ничего не было, жизнь продолжается…
Я услышал за дверью ее тихие неторопливые шаги, и тут самообладание меня подвело. Я заволновался так, что мне стало не хватать воздуха. Я оперся рукой о стену, словно пришел с дружеской попойки и с трудом держался на ногах. Лязгнул замок. Я судорожно думал, какое выражение изобразить на лице: улыбаться? или, напротив, скорбеть? По-моему, в итоге нарисовалось нечто глупое, но предпринимать что-либо было уже поздно, дверь открылась.
Ирина стояла передо мной в домашнем халате, растрепанная, словно рассекала по всему Побережью на кабриолете, с бледным, лишенным какой-либо косметики лицом. Глаза ее были красные, взгляд затуманенный. В пальцах дрожала зажженная сигарета, пепел падал на пол.
– Ой, привет! – произнесла она, тараща на меня глаза, словно одновременно узнавала и не узнавала. Затем отступила на шаг, но неуверенно, и было не совсем понятно, приглашает она меня зайти или нет. Тут ломаная улыбка сошла с ее губ, Ирина побледнела, прикрыла глаза и стала оседать на пол. Я едва успел подхватить ее на руки. Толкнул ногой дверь, закрывая, ринулся в гостиную, опустил Ирину на диван. Ее тело было невесомым и безжизненным. Из руки выпала сигарета, которую я тотчас раздавил мокрым коленом. Волосы рассыпались по цветной, с красными маками, подушечке. Мертвенная бледность обесцветила губы. Я бережно пошлепал ее по щекам, ловя себя на мысли, что смешно копирую комедийного героя, который таким же образом приводил Наташу Варлей в чувство. Но что ж еще делать? Сбрызнуть ее лицо водой? Или приподнять ноги, чтобы они были выше головы – так вроде надо делать…
Только я взялся за ее лодыжку и попытался приподнять невесомую ножку, как Ирина оттолкнула меня и мученически простонала:
– Вацура, я тебя ненавижу! Что ты со мной делаешь?
Я целовал ее лицо, все еще бледное, но жизнь возвращалась к Ирине стремительно, и я жадно ловил ее уже осмысленный, полный страдания взгляд. Мы оба с ней возвращались к жизни, воскресали и по-новому начинали воспринимать друг друга. Наконец она отстранила меня от себя, опустила ноги, села и вялыми движениями принялась поправлять прическу. Я кинулся к стеллажу, нашел в баре бутылку вина, наполнил до краев бокал. Ирина едва поднесла его к губам, как ее рука дрогнула, вино пролилось на пол, и слезы хлынули из ее глаз Ниагарским водопадом. Я едва успел отобрать у нее бокал, иначе литься вину по моей спине горной рекой! Ирина обняла меня, крепко-крепко прижимая к себе, и стучала кулаками меня по лопаткам, и царапала ненавистные плечи, дергала меня за
– Это разве жизнь? – всхлипывала она. – Это издевательство какое-то! На это никаких нервов не хватит! Вчера одно, сегодня другое, а что завтра будет? Я же половину себя похоронила вместе с тобой, понимаешь ты это, бестолочь святая! От меня скоро вообще ничего не останется! Все, моему терпению пришел конец! Так и знай, Вацура, что отныне я никогда – слышишь? – никогда не поверю, что ты умер! Поэтому даже не пытайся это сделать!
Я молчал, лишь кивал головой и вытирал слезы с ее щек. Пусть выговорится, пусть исцарапает мне спину и вырвет всю мою искусственную седину. Я заслужил куда больше крепких выражений. Ирина успокаивалась, но меня не отпускала, словно боялась, что может снова меня потерять. И неизвестно, сколько бы мы так сидели, согревая друг друга своим теплом, если бы из кухни не потянуло чем-то горелым.
Оказалось, в кастрюле, где варилась цветная капуста, полностью выкипела вода, и блюдо плавно перешло к процессу жарки. Ирина распахнула окно, чтобы выветрить дым, а я взялся спасать уцелевшие веточки капусты, похожие на маленькие заснеженные деревья. Когда я выкладывал их на блюдце, где уже лежал листик зеленого салата, пару маслин да крохотный кусочек сыра, в моей душе вдруг шевельнулась нежная жалость к моей одинокой и несчастной сотруднице. Она великолепно готовила, когда принимала гостей. Лучшие ее блюда – солянка, селедка под шубой или красная рыба под соусом – никогда не залеживались на столе. Себя же Ирина не баловала, довольствуясь чем-то простеньким и безвкусным, вроде этого поминального блюда для тризны, уместившегося на крохотном блюдце. Но не потому, что ей было лень возиться у плиты. Разносолы ей не были нужны. Радость ей доставляли отнюдь не материальные изыски.
Ирина заставила меня снять мокрую рубашку и повесила ее сушиться на обогреватель. Я кое-как, до пупка, натянул на себя ее футболку. Мы сели за стол. Ирина готовилась меня выслушать, и душа ее пребывала на таком высоком взлете, что она напрочь забыла о вещах приземленных и обыденных. А у меня, как назло, разыгрался зверский аппетит – так часто бывает, когда я сильно нервничаю. Особенно если весь день ничего не ел. Пришлось брать инициативу в свои руки. Я покопался в баре, нашел золотистого цвета коньяк и бутылку сухого мартини. Затем заглянул в холодильник, но там, как в Антарктиде, было холодно и пусто. Тогда я взялся чистить картошку. Мне легче было сосредоточиться, глядя, как нож подрезает кожуру, чем смотреть на родное изможденное лицо Ирины, на ее глаза, в которых было столько вопросов и упреков!
Мне казалось, что мой рассказ будет длинным, как сага, но я, к своему удивлению, уложился в десять минут. Я замолчал. Ирина тоже молчала, терзала вилкой салатный листик и никак не могла подцепить его. Наверное, зря я начал грузить ее этой странной историей. Подождал бы до завтрашнего дня, пока улягутся ее воспаленные чувства и она снова сможет думать о таких мелких глупостях, как бандиты на яхте, как Игнат со своей мальчишеской жаждой мести и мешками с гайками. Но оказалось, что она думала именно об этих мелких глупостях.
– Мы еще никогда не занимались с тобой политическими делами, – наконец сказала она.
Я уже говорил о редкостном таланте Ирины делать совершенно непредсказуемые выводы.
– А с чего ты взяла, что это дело политическое?
Она хотела ответить, но не успела. В дверь позвонили. Мы с Ириной переглянулись, и я уже встал, чтобы выйти в прихожую, но она взяла меня за руку, заставляя сесть, и открывать пошла сама. Я слышал, как клацнул замок, и тотчас Ирина снова появилась на кухне с таким выражением на лице, словно хотела сказать: «Принесла же тебя нелегкая!»