Московит-2
Шрифт:
В лагере раздались всполошенные крики, заметались фигуры, освещенные пламенем костров… Ликующе взревел Кривонос, вздымая саблю над головой:
– Не уйдете, пся крев! Попались!!!
Остатки холодного разума, не приглушенные лютой злобой, пытались послать сигнал: что-то мало мечущихся ляхов, мало! Но атаман, сжигаемый жаждой мести, не обратил на то внимания. Вид врагов, в панике устремившихся к речному берегу, лишь подстегнул его… Лишь когда предрассветную мглу прорезала яркая вспышка пламени, почти мгновенно превратившаяся в бушующую огненную стену, до затуманенного рассудка Кривоноса дошло: проклятый Ярема вновь обвел его вокруг пальца.
Лагерь
А те ляхи, которые оставались в лагере, сбивая с толку дозорных, дождались начала атаки и спокойно ушли через брод, наверняка разведанный загодя. Умело изобразив панику и отгородившись от погони огненной завесой. Судя по тому, с какой легкостью и силой вспыхнуло пламя, люди Яремы натаскали не только бревна и хворост, но и сухую солому с камышом… Может, еще и полили чем-то горючим! Преследовать их в темноте, не зная броду, было невозможно.
Дикий, нечеловеческий рев Кривоноса перекрыл даже треск и гул бушевавшего пламени. Черт испуганно дернулся, припадая на задние ноги.
Лысенко-Вовчур на всякий случай подался в сторону… Атаман, отшвырнув саблю и потрясая стиснутыми кулаками, уставившись обезумевшим взглядом в небо, изрыгал дикую богохульную ругань, и по его лицу текли слезы. Самые матерые казаки, которых, казалось, пронять уже ничего не может, торопливо крестились, дрожа и ожидая, что сейчас сверкнет молния и испепелит нечестивца.
Каким чудом острый слух Вовчура уловил умоляющий крик: «На бога! Литосци!» [10] , донесшийся из-под куска материи, изображавшей Яремин штандарт, известно одному лишь Богу, которого как раз в этот момент крыл последними словами Кривонос. Соскочив с седла, атаманов помощник кинулся вперед, рывком сорвал полотнище, прикрывавшее вход в «шатер»… Обезумевший от ужаса человек, скорчившийся на земле, хотел было инстинктивно отпрянуть, но не смог – помешала короткая цепь, которой он был прикован к шесту.
10
Милосердия, пощады! (польск.)
– Литосци! Як бога кохам, – пролепетал он трясущимися губами.
– Ты кто такой?! – рыкнул Вовчур, грозно насупив брови.
– П-пан Юр-рек Б-беджихов-вский… – кое-как выдавил поляк.
– Почему прикован?! Кто так велел?
– К-князь В-Вишневецкий… По н-наущению п-проклятого м-московита, тысяча д-дьяблов ему в печенку!!!
И пан Беджиховский вдруг разрыдался – истерично, визгливо, содрогаясь всем телом.
Ротмистр Станислав Квятковский с пронзительным, страдальческим стоном попробовал приоткрыть глаза. Голова трещала так, будто ее стискивали, закручивая обмотанную веревку с помощью вставленного штыря. Неукротимая тошнота волнами подкатывала к горлу. А во рту, судя по ощущениям, похоже, ночевал, попутно справив все полагающиеся дела, любимый жеребец пана ротмистра, на котором он и прибыл к мятежному самозваному гетману…
«Матка Бозка, помилосердствуй… – мысленно взмолился поляк. – Ну на какого дьябла надо было столько пить…»
Какие-то остатки разума, не спасовавшие
«Позор, як бога кохам… А если про то проведает ясновельможный пан сенатор… Срам на всю Речь Посполитую! О-о-о, голова-а-ааа…»
– Ну, вот пан и пробудился! – послышался сбоку веселый голос. – И то сказать, за полдень перевалило! Ну-ка, с божьей помощью – чарочку горилки! Это с похмелья первое дело. Враз полегчает.
И ротмистр Квятковский, снова с великим трудом приоткрывший глаза, обнаружил у самого носа наполненную до краев чарку, поднесенную чьей-то заботливой рукой.
Мучительный стон истязуемого в аду грешника вырвался из его груди.
Часть II
Глава 14
Ничто не вечно в нашем грешном мире. Всему рано или поздно приходит конец. Вот и беспорядки, сотрясавшие всю Москву, коим суждено было через пару столетий войти в историю под названием Соляной бунт, понемногу утихли, унялись. Потому как нельзя же с утра до ночи только глотки драть да заниматься всяческими непотребствами! Человек – не лошадь двужильная, в конце концов утомится и скандалить, и крушить, и грабить, и даже насиловать. Хоть и весьма сладостен последний грех, а надо же и меру знать, совесть иметь! Чай, не басурмане гололобые, в Христа все-таки веруют.
Огромный город, подобно пьянчуге, который еле пробудился после тяжкого запоя и с тупым ужасом взирал на учиненный в беспамятстве разгром, понемногу начал приходить в себя. А осмелевшие власти взялись за наведение порядка. Ну, заодно и за расправу. Правда, с опаской, втихаря, чтобы снова не взбаламутить только-только угасший котел… Хватали пока немногих, без лишнего шуму. Но душу из них вынимали со всем усердием, не ведая ни жалости, ни устали.
Дьяк Петр Афанасьевич Астафьев, почерневший и осунувшийся, не вылезал из застенков Разбойного приказа. Кнутобойный мастер Мартынка Суслов, валящийся с ног от усталости, в конце концов решительно заявил, что не управляется, даже с тремя подручными. И потребовал себе еще нескольких катов в подчинение: дескать, государев кат – тоже человек, и негоже его гонять и в хвост, и в гриву, без роздыху, аки скотину бессловесную, прости господи! На это возразить было нечего, и дьяк дал добро. Для порядку пригрозив: «За них головой отвечаешь! Следи, чтоб усердны были да лишнего не болтали».
А болтать и впрямь не стоило. Ведь жуткая картина раскрываемого заговора могла бы вогнать в испарину даже храбреца. Все новые и новые воры, вздергиваемые на дыбу, с зубовным скрежетом и рыдающим хрипом рассказывали про злодея Андрюшку да про его богомерзкие речи. Выходило, что прислуживал он не только Речи Посполитой, но и шведскому королю, да в придачу – турецкому султану. Упоминался и крымский хан Ислам-Гирей, но гораздо реже.
Дьяк в полном исступлении топал ногами, кричал: «Врете, окаянные! Не может того быть!» Мартынка и прочие каты попеременно орудовали кнутами, горящими вениками, заостренными клиньями, вгоняя их ворам под ногти… Кто-то брал свои слова обратно, а иные стояли насмерть: и свеям служил Андрюшка, и османам, и крымчакам.