Московские праздные дни
Шрифт:
Одно из самых страшных равенств, которое знает московская история, — одинаковость и тотальность московской и бородинской жертв. Они сходятся в одно событие; их пара нераздельна, и вместе с тем они очень разны. Это конец одного московского времени и начало другого; между ними две недели — это и есть разрыв, трещина сентября, через которую проглядывает знакомая нам (финская) подкладка, потаенное дно Москвы. Эту-то трещину и преодолевает в своем «календарном» сочинении Лев Толстой: он соединяет ее бородинский и московский края. Это духовный акт; его следует рассмотреть подробно. Толстому нужно так истолковать события Бородина
Ему это удается: в первую очередь потому, что он рассказывает о себе, о своем двоении и двоении Москвы в себе. Все, что совершается на Бородинском поле и затем в Москве, происходит одновременно в «поле» Льва Толстого. И мы принимаем его авторскую версию событий — не историю, но легенду о событии сентября 1812 года — Москва принимает эту легенду, потому, что она есть результат тотального толстовского сопереживания. Тем более, что в его итоге Москва побеждает (исцеляется, возвышается над собой).
Бородинская жатва
Вот был урожай.
Общее число погибших в тот день, 26 августа 1812 года насчитывают до ста тысяч человек. Такого побоища мировая история до того дня на знала.
Эта сентябрьская «жатва» есть первый предмет интереса Толстого к истории 1812-го года. Вопрос что такое Бородино, почему так все совершилось при Бородине, является для него ключевым. Здесь ему видно не одно только военное или политическое событие. Это было потрясение самих основ мыслимого мира, когда нужно судить не о Кутузове, Наполеоне или Александре I, но о человеке как таковом: что такое человек, что творится у него в голове, если в один день погибают сто тысяч человек?
Есть «устройство» времени в голове человека (за ним в первую очередь следит Толстой); в тот день оно дало сбой. 26 августа 1812 года календарь как устройство времени в голове русского человека сломался, развалился по частям. Время, точно о колено, было переломлено пополам.
Не столько сожжение Москвы, сколько катаклизм Бородина одновременно ужасает и занимает Толстого. Что случилось затем в Москве, он понимает: совершилось вселенской важности христианское событие: жертва русской столицы и вслед за тем ее воскресение, явление в новом свете и новом времени. Время в Москве было спасено. Это сентябрьское чудо Толстому ведомо и видимо во множестве больших и малых деталей. Таков у него апофеоз сентября. Но это его завершение; что случилось в его начале, на бородинском поле: что произошло там и тогда с материалом времени?
26 августа совершилось что-то таинственное и страшное, и при этом в той же мере свойственное Москве, как и ее заключительная огненная (очистительная) жертва. Это что-то исследует, об этом пишет Толстой, напрягая все свои силы, художествуя в полной мере.
*
Толстой не пишет исторический очерк; он чертит метафизический чертеж события, исследует его во времени; его задача — переустроить наше воспоминание о 1812 годе. Не исказить, но сфокусировать нашу память так, чтобы нам стала ясна суть происходящего.
Толстой не собирается писать научную статью — и Москва не ждет от него такой статьи. Начать с того, что ни Толстому, ни Москве не нравится то,
Для Толстого это более чем история — это начало, предварение новой истории. Перелом в ходе времени, в мгновение которого истории не существует. Такой вселенский перелом, когда механизм, который в голове русского человека «производит» историю, ломается. Когда причинно-следственные связи, удерживающие память, разум этого человека, его способность управлять собой, оказываются на несколько часов порваны.
Когда человек выходит за пределы календаря, покидает его «сетку-авоську» и прямо погружается в хаос вместо времени.
*
Человек, память и разум которого оказываются повреждены в момент совершения Бородинской катастрофы, — Пьер Безухов. Толстой не столько пишет о Пьере, сколько исследует его. Посылает Пьера смотреть на сражение, сопереживает ему, «помещается» внутри него, смотрит его глазами — все это для того, чтобы понять, что случилось на Бородинском поле, как переменилась в тот момент русская история.
Где был Пьер?
Лучше спросить: когда был Пьер? Здесь важнее всего положение Пьера во времени — в момент, когда у него в голове распался прежний московский календарь. Вместо календаря ему открылась бездна: важно точно определить место главного героя (над бездной времени), чтобы понять, о чем пишет Толстой, разбирая на свой лад Бородинское сражение.
*
Когда я только приступал к наблюдению за его романом, когда исходное построение «Войны и мира» (роман есть воспоминание, чудесное озарение Пьера) казалось своего рода игрой, меня более всего веселила мысль, которая сначала может показаться крамольной.
Пьера не было на Бородинском поле.
В самом деле, разве мог там быть Пьер, человек не то что штатский, а как будто противу-военный? Его посещение боя, притом центрального пункта этого боя, выглядит со стороны, по меньшей мере, странно.
Но это оказывается никак не странно, если принять логику романа-воспоминания. Пьер выдумал этот свой поход в Бородино — задним числом, «геройствуя» в 1820-м году, вспоминая о войне не то, что было на самом деле, а как бы ему хотелось. Тогда все становится понятно. Только таким образом толстый несуразный человек в зеленом фраке и белом цилиндре мог оказаться в центре Бородинского сражения, на Курганной батарее Раевского. Он так вспомнил это событие после войны, спустя семь лет. Он просто пересочинил его, не более того. (Вот и Толстой «не верит» Пьеру, посылает ему навстречу по дороге на Бородинское поле солдат и офицеров — и все они изумлены, у всех на лице написано: этого не может быть.) Толстой первый смеется над нелепостью появления Пьера на Бородинском поле и пишет пять раз подряд: это нелепо, этого не может быть.