Московский полет
Шрифт:
В вестибюле гостиницы «Пекин» стояла малознакомая увядающая женщина в дубленке, в черных сапожках, с цыганским платком на плечах. У нее было маленькое бледное лицо с ужасно тонкой, чуть ли не просвечивающей кожей. Но у этой женщины были Анины волосы и Анины глаза.
– Здравствуйте. Спасибо, что вы пришли… – сказала она нам с Семеном и тронула мою руку своей холодной рукой. – Я бы хотела поговорить с тобой, Вадя.
– Что-нибудь случилось? С твоей мамой? С Филиппом? – спросил я, еще стараясь держаться отстраненно, на дистанции трехлетнего разрыва, хотя внутри у меня уже все защемило, заныло и съежилось.
– Нет, ничего, – сказала она. – Филипп окончил МГИМО и сейчас в Колумбии,
– Ой! – вдруг сказал Семен. – Извините, я вспомнил, что у меня есть срочное дело, мне нужно бежать!
Я изумленно посмотрел на него, но он ухитрился избежать моих глаз и тронул Аню за руку:
– Всего хорошего, Аня! Рад был вас повидать. Пока! Увидимся! – И мне, уже уходя: – Старик, я сегодня, наверно, не приду. Я вспомнил, что обещал сестре починить швейную машину. Пока!
И он убежал, как предатель.
Аня посмотрела мне в глаза:
– Может быть, мы поужинаем?
Я усмехнулся:
– Только если платить буду я.
– Хорошо, Вадя, – сказала она, изумив меня этим смиренным тоном.
– Хочешь прямо здесь, в «Пекине»?
– Мне все равно, Вадя.
– Здесь нет очереди. И здесь подают прекрасную утку по-пекински. – Я взял ее за руку и повел к гардеробу ресторана. Там я принял дубленку с ее плеч и поразился еще раз: на ней было черное прямое платье, совершенно закрытое, со стоячим воротничком. Но не платье поразило меня (хотя она никогда не носила ничего черного), а то, что осталось от нее в этом платье, – худая, без груди и бедер, маленькая женщина.
Тут эта женщина перехватила мой взгляд и сказала с Аниной усмешкой:
– Ты так смотришь, что я, пожалуй, накину дубленку. Все равно мне холодно…
И она отняла у меня свою дубленку, набросила ее на плечи и так, с дубленкой внакидку, прошла со мной в ресторан. Было начало восьмого, будний день, в «Пекине» было полно свободных мест, и в те годы в московских ресторанах еще не было проблем с продуктами. Мы заказали какие-то китайские салаты из водорослей, кальмара и утку по-пекински.
– И, если можно, мне шампанского, – попросила Аня.
Я посмотрел ей в глаза, она усмехнулась:
– Не бойся, я не стану буянить. Мне просто нужно чуть выпить, а то я тебя боюсь. Ты такой чужой…
Я заказал бутылку шампанского, Аня сказала:
– Не смотри на меня так, пожалуйста. Я поправлюсь. Просто я очень болела. Полгода.
– Что с тобой?
– Ничего. Представляешь, ничего не нашли! Сказали: просто нервы. А у меня были жуткие боли в спине и груди.
– А сейчас?
– А сейчас все в порядке. Видишь, я сижу с тобой. А я сидеть не могла. Но лучше поговорим о тебе. Как ты?
– Спасибо. Я в порядке.
– Это хорошо. Ты не представляешь, как я рада тебя видеть! Ты мой самый родной человечек! А после того, как ты спас нашего Филиппа…
– Аня, перестань!
– Нет, правда! Я очень болела. Я думала про тебя, про нас. А теперь я смотрю на тебя и выздоравливаю, честное слово!
Конечно, я не поверил ей. Я с детства считал себя если не уродом, то почти таковым. И твердо знал, что, глядя на меня, можно заболеть, а не выздороветь. Я усвоил это в семнадцать лет, в солнечном Баку, столице Азербайджана. Там, как и в каждом советском городе, был у молодежи свой Бродвей. Когда-то, до революции, эта улица называлась Торговой, а потом – улицей Революции, улицей Победы, улицей Сталина и – после 1956 года – снова улицей Победы. Но какие бы таблички ни вешали на этой улице власти, люди называли ее только Торговой, никак иначе. И каждый вечер по этой улице шли в обе стороны два потока молодежи – восемь кварталов в одну сторону и столько же назад, по три-четыре часа подряд. Курили сигареты «Шипка», лузгали семечки, пили газированную воду, рассказывали анекдоты и флиртовали. При этом ребята ходили компаниями, как стаи, а девушки – рядами, держа друг друга под руку. Это называлось «прошвырнуться по Торговой».
И вот как-то вечером, в разгар выпускных школьных экзаменов, я шел по Торговой со своим близким школьным другом Вовкой Липковым. Вовка был выше меня ростом, шире в плечах и спокойней характером. Его большие серые глаза смотрели на вас взглядом потомственного врача – строго и мягко. Было поздно – часов одиннадцать вечера. Торговая начинала пустеть. Но мы с Вовкой весь день до одури зубрили «Историю СССР» и только сейчас вышли проветриться. А проветрившись с полчаса, уже собирались идти домой, когда я увидел впереди двух девушек. Они были нашего возраста, и одна из них – стройная блондинка с ножками-кеглями – понравилась мне с первого взгляда. Я толкнул Вовку локтем:
– Давай познакомимся!
– Как? – сказал он.
Мы пошли за девушками на расстоянии сначала десяти шагов, потом восьми, потом – пяти. Конечно, они заметили нас, но делали вид, что не замечают, и, держа друг друга под ручку, что-то щебетали смеясь. И тогда я громко сказал:
– Могу поспорить на плитку шоколада, завтра у них экзамен по истории!
– А вот и нет! – повернулась одна из них. – Завтра у нас математика!
Так мы познакомились и пошли провожать их до дома, и по дороге я рассказывал какие-то истории, смешил литературными анекдотами и вообще всячески тянул на себя внимание блондинки, которая мне нравилась все больше и больше. У нее были тонкое лицо, точеный носик и загадочные глаза. А Вовка молчал. Он молчал всю дорогу, и он также могильно молчал при нашем следующем свидании вчетвером, а потом и при втором таком свидании, и при третьем. Три недели мы встречались вчетвером, и три недели Вовка могильно молчал, а я выкладывался за нас двоих, как конферансье на сцене: я рассказал Эмме и Ольге все литературные анекдоты и истории про знаменитых писателей, я часами читал им наизусть стихи Есенина, Надсона, Блока и Вадима Плоткина (то есть свои собственные) и при этом был совершенно уверен, что Эмма – это моя девушка, а Ольга – Вовкина. А ровно через три недели, в день последнего школьного экзамена, когда я решился наконец назначить Эмме отдельное свидание, она сказала:
– Извини, Вадя, это невозможно. Я выхожу замуж за Вову.
После этого внутри меня осело твердое убеждение, что нет во мне ничего, за что меня может полюбить красивая женщина. И хотя всю последующую жизнь я доказывал и себе и миру, что это не так, но в глубине души не верил ни одному доказательству и от каждой женщины ждал точно такого же, как от Эммы, удара. И чем красивей были женщины, которые порой попадали в мою постель, тем меньше я верил в их желание всерьез в этой постели задержаться. Переспать со мной, да еще когда я стал кинорежиссером, – этот каприз я понимал, он может возникнуть даже у красивой женщины. Но любить? Что во мне любить?
Вот и теперь, сидя в «Пекине» с Аней и видя, как с каждым глотком шампанского ее лицо стремительно преображается и в нем оживает моя самая красивая, единственная для меня в мире женщина, видя ее распахнутые зеленые глаза, приоткрытые влажные губы и тонкие волосы, от одного прикосновения к которым я уже задыхался… видя ее снова, всю, рядом с собой, и слыша ее глубокий, грудной голос, от которого у меня начинает перехватывать дыхание, – я все меньше и меньше ей верил. То есть я не думал напрямую и грубо, что вот, мол, она сидит передо мной и врет мне про свою болезнь или про маму, которая якобы молится за меня. Но я полагал, что все это – мистификация, ее новая причуда и каприз. Просто по какой-то неизвестной мне причине ей вдруг захотелось вернуть меня, и она сейчас доказывает и себе и мне, что может сделать это в любой момент, одной телеграммой, одной встречей. И ради этого – черное платье, тонкие руки, трепетные глаза, разговоры про какую-то болезнь…