Москва и москвичи
Шрифт:
Ряды столов представляли собой геометрическую фигуру.
Кончился молебен. Начался завтрак. Архиерей в черной рясе и клобуке занял самое почетное место, лицом к часам и завешенной ложе.
Все остальные гости были рассажены строго по чинам и положению в обществе. Под ложей, на эстраде, расположился оркестр музыки.
Из духовенства завтракать остались только архиерей, местный старик священник и протодьякон — бас необычайный. Ему предстояло закончить завтрак провозглашением многолетия. Остальное духовенство, получив «сухими» и корзины лакомств для семей,
Архиерея угощали самыми дорогими винами, но он только их «пригубливал», давая, впрочем, отзывы, сделавшие бы честь и самому лучшему гурману.
Усердно угощавшему Елисееву архиерей отвечал:
— И не просите, не буду. Когда-нибудь, там, после… А теперь, сами видите, владыке не подобает.
Зато протодьякон старался вовсю, вливая в необъятную утробу стакан за стаканом из стоявших перед ним бутылок. Только покрякивал и хвалил.
Становилось шумнее. Запивая редкостные яства дорогими винами, гости пораспустились. После тостов, сопровождавшихся тушами оркестра, вдруг какой-то подгулявший гость встал и потребовал слова. Елисеев взглянул, сделал нервное движение, нагнулся к архиерею и шепнул что-то на ухо. Архиерей мигнул сидевшему на конце стола протодьякону, не спускавшему глаз со своего владыки.
Не замолк еще стук ножа о тарелку, которым оратор требовал внимания, как по зале раздалось рыканье льва: это откашлялся протодьякон, пробуя голос.
Как гора, поднялся он, и загудела по зале его октава, от которой закачались хрустальные висюльки на канделябрах.
— Многолетие дому сему! Здравие и благоденствие! А когда дошел до «многая лета», даже страшно стало.
Официальная часть торжества кончилась. Архиерей встал, поклонился и жестом попросил всех остаться на своих местах. Хозяин проводил его к выходу.
Громовые октавы еще переливались бархатным гулом под потолком, как вдруг занавес ложи открылся и из нее, до солнечного блеска освещенной внутри, грянула разудалая песня:
Гайда, тройка, снег пушистый,
Ночь морозная кругом…
Публика сразу пришла в себя, увидав в ложе хор яровских певиц в белых платьях.
Бешено зааплодировали Анне Захаровне, а она, коротенькая и толстая, в лиловом платье, сверкая бриллиантами, кланялась из своей ложи и разводила руками, посылая воздушные поцелуи.
На другой день и далее, многие годы, до самой революции, магазин был полон покупателей, а тротуары — безденежных, а то и совсем голодных любопытных, заглядывавших в окна.
— И едят же люди. Ну, ну!
В этот магазин не приходили: в него приезжали.
С обеих сторон дома на обеих сторонах улицы и глубоко по Гнездниковскому переулку стояли собственные запряжки: пары, одиночки, кареты, коляски, одна другой лучше. Каретники старались превзойти один другого. Здоровенный, с лицом в полнолуние, швейцар в ливрее со светлыми пуговицами, но без гербов, в сопровождении своих помощников выносил корзины и пакеты за дамами в шиншиллях и соболях с кавалерами в бобрах или в шикарных военных «николаевских» шинелях с капюшонами.
Он громовым голосом вызывал кучеров, ставил в
Все эти важные покупатели знали продавцов магазина и особенно почтенных звали по имени и отчеству.
— Иван Федорыч, чем полакомите? Иван Федорович знал вкусы своих покупателей по своему колбасному или рыбному отделению.
Знал, что кому предложить: кому нежной, как сливочное масло, лососины, кому свежего лангуста или омара, чудищем красневшего на окне, кому икру, памятуя, что один любит белужью, другой стерляжью, третий кучугур, а тот сальян. И всех помнил Иван Федорович и разговаривал с каждым таким покупателем, как равный с равным, соображаясь со вкусом каждого.
— Вот, Николай Семеныч, получена из Сибири копченая нельмушка и маринованные налимьи печенки. Очень хороши. Сам я пробовал. Вчера граф Рибопьер с Карлом Александрычем приезжали. Сегодня за второй порцией прислали… Так прикажете завернуть?
Распорядился и быстро пошел навстречу высокой даме, которой все кланялись.
— Что прикажете, Ольга Осиповна?
— А вот что, ты уж мне, Иван Федорыч, фунтик маслица, там какое-то финляндское есть…
— Есть, есть, Ольга Осиповна.
— Да кругленькую коробочку селедочек маринованных. Вчера муж брал.
— Знаю-с, вчера Михаил Провыч брали…
О.О. Садовская, почти ежедневно заходившая в магазин, пользовалась особым почетом, как любимая артистка.
Вообще же более скромная публика стеснялась заходить в раззолоченный магазин Елисеева.
Дамы обыкновенно толпились у выставки фруктов, где седой, высокий, важный приказчик Алексей Ильич у одного прилавка, а у другого его помощник, молодой и красивый Александр Иванович, знали своих покупательниц и умели так отпустить им товар, что ни одного яблока не попадет с пятнышком, ни одной обмякшей ягодки винограда.
Всем магазином командовал управляющий Сергей Кириллович, сам же Елисеев приезжал в Москву только на один день: он был занят устройством такого же храма Бахуса в Петербурге, на Невском, где был его главный, еще отцовский магазин.
В один из таких приездов ему доложили, что уже три дня ходит какой-то чиновник с кокардой и портфелем, желающий говорить лично «только с самим» по важному делу, и сейчас он пришел и просит доложить.
Принимает Елисеев скромно одетого человека в своем роскошном кабинете, сидя в кресле у письменного стола, и даже не предлагает ему сесть.
— Что вам угодно?
— Мне угодно запечатать ваш магазин. Я мог бы это сделать и вчера, и третьего дня, но без вас не хотел. Я — вновь назначенный акцизный чиновник этого участка.
Елисеев встает, подает ему руку и, указывая на средний стул, говорит:
— Садитесь, пожалуйста,
— Да позвольте уже здесь, к письменному столу… Мне удобнее писать протокол.
И сел.
— Какой протокол?
— О незаконной торговле вином, чего ни в каком случае я допустить не могу, чтобы не быть в ответе. Елисеев сразу догадался, в чем дело, но возразил: