Москва в первый год войны (очерки)
Шрифт:
Черные ветки на белой березе чуть вздрагивают. Безветрие: отчего бы это? Ну да, конечно, это там, шагах в двухстах правее, застучали кирка, подготовляя лопатам грунт помягче, для новенького. Еще раз вспоминаю могильщиков: да эти, попадись им череп, скажем, шута Балакирева, отнеслись бы к нему иначе, чем те двое шекспировских к королевскому шуту Йорику.
Филозоф
Солнце - после долгой отлучки - стало хоть изредка заглядывать в Москву. На заснеженных окнах трамвая нет-нет появляется сквозящая светом надпись: "Меняю зиму на весну". И даже на плечах и воротниках этих вот людей, ставших вдоль стены в очереди,
Очередь эта запрятана во внутренний двор, тянется сперва вдоль грязного брандмауэра, потом огибает сарай и ныряет по склизким ступенькам в подвал. Оттуда изредка появляются люди, бережно несущие бутылки, бутылки, банки, бидоны. Кто закутал жидкую ношу в платок, кто в газетный лист, а кто просто так - меж зажатых ладоней. Ступают "получившие" осторожно, глаза их почти не разлучаются с горлышком бутылок, а на лице такое выражение, будто несут они не водку из винного подвала, а пасхальные свечи с паперти церкви. На тревожные вопросы: "Много ли там еще?" - иные отвечают непонимающей улыбкой глухого, другие: "На всех хватит", а иные: "Последнее, с донышка слизнул".
Несколько в сторонке от очереди стоит девочка лет тринадцати, около нее группа только что подошедших, торопящихся в хвосте. Левые руки их заголены у запястья и нетерпеливо протянуты к химическому карандашу, которым девочка нумерует новоприбывающих.
Протягиваю руку жестом нищего-профессионала и я. Карандаш, споткнувшись о вытянутую контрабасной струной длинную кость, вчерчивает в кожу: 101.
И тотчас же над ухом у меня глухой и низкий голос:
– Похоже, будто гражданина Нуля меж двух штыков уводят.
Оборачиваюсь: маленькие кротовьи глаза, сочный бугристый нос, вылепленный алкоголем, выпяченный острый кадык, безвольно свисшие прокуренные усы:
– Вы последний, я последнее, и все мы по самому последнему делу. Не так ли?
Я не тороплюсь отвечать.
Пристроившийся к моей спине сто второй номер заматывает свою шею в серое кашне, вздергивая кадык и глаза кверху, будто ища вбитого в воздух крюка, годного на еще более последнее дело, прижимает руки к бокам и устанавливает попрочнее массивные ступени отливающих медью сапог, с видом человека, решившего превратиться в монумент. Все в нем теперь постепенно обездвиживается, как остывающий металл. Кроме верхних конечностей: войдя пястьями в карманы пальто, они оползают все ниже и ниже: сперва в карман нырнула пуговица на обшлаге, за ней погружается распоротый под локтем шов, вот ныряет в карман левый, затем правый локоть. Заметив мой удивленный взгляд, монумент цедит сквозь усы, как сквозь проволоку:
– Советую и вам. Ножичком по дну карманов - и потом погружайтесь хоть до подмышек. Сберегает калории. Практично: особенно для карманов, раззнакомившихся с мелочью. Ну, и с перчатками.
С минуту мы стоим в полном молчании. Потом в голове очереди возникает шум и клекот, напоминающий голоса вороньей стаи, спорящей из-за добычи. А там опять тихо.
Раздатчица номеров проходит вдоль бечевы людей, проверяя руки. К очереди прирастает номер 103. С ним некоторая задержка. Это маленькая, вся почти упрятанная в длинную черную шаль старушка, протянувшая сейчас к химическому карандашу свою сухонькую, узкую пергаментную ручку. Девочка-разметчица недоуменно
– Не поперек, а вдоль. Так хватит и на триллионный. Хоть всю землю очередью обвивай. Не так. Надо умеючи.
И в работу включаются, вынырнув из карманных прорубей, сперва одна, затем другая рука советчика. Химкарандаш он держит, как скальпель, распластанная левая ладонь хирурга заменяет операционный стол. Затрепыхавшаяся было ладошка пациентки пробует выдернуться, но средний и безымянный пальцы вписывателя трех цифр взяли ладонь в зажимы - и через секунду операция кончена. И цифры и люди стоят по местам.
Мимо торопливым шагом проходит женщина с бидоном и тремя кошелками:
– За чем стоите? За картошкой? Или?..
Очередь молчит.
– Не допросишься. Языки у них заместо талонов поотрывали или что?
Человек, стоящий в философическом раздумье, делает подзывающее движение пальцем. Женщина подходит ближе.
– За смертью. Нет, не ослышались. Становитесь сто четвертой, гражданка. Правда, тара у вас неподходящая. Завещание необязательно.
Женщина отходит, раз или два оглянувшись на моего монументального соседа.
– Гм... да. Как это: "Передний заднему - мост на погост"! Народная мудрость, ничего не поделаешь. Война - только ускорение. Смена анданте на акчелеранде. А там и престиссимо...
Я ощущаю, что последние слова обращены непосредственно ко мне, но уйти от них и их произносителя можно лишь с пустой литровкой. Остаюсь. А голос продолжает:
– Впрочем, ускорение плюс перестроение всеобщей явной и тайной очереди за смертью. Кончай молодых, дай пожить пожилым. Таков закон войны. Представьте себе, что я вот, хотя еще и не пьян, скомандую (голос набавляет силы): "Очередь, кру-гом, правое плечо вперед, направление на небытие, арш!" И получится нечто, грубо напоминающее...
Ни говоривший, ни я не ожидали того эффекта, какой произведет примерная команда. Притихшая было очередь вдруг загудела растревоженным роем:
– Это что ж такое?..
– Виданное ли дело... задние чтобы передние, а передние..? Чего захотел!
– Тоже, командир отыскался. Разгуделся, будто пустая бочка.
– А носина-то, носина - соборное гасило.
– Милиционера позвать, вот и весь разговор.
И даже стотретьевая старушка откуда-то из-под локтя человека-мишени подтянула высоким тоненьким голоском:
– Про крестиссимо какое-то обиняком завел, да про акч... про пропаганду, что ли?
– Уж не немец ли, прощупать бы надо,- откликается мужской голос из того конца очереди.
Он стоит, человек, прерванный меж малой посылкой и умозаключением своего силлогизма, терпеливо ссутулив плечи и опустив голову.
Но в это время из подвала раздается лязг сброшенного болта, передние номера очереди ныряют под землю, за ними двигаемся и мы - и центр внимания мгновенно смещается: "Уже?" - "Похоже, что так".- "Сбоку не пускать!" "Этот вот не стоял - встрял, как заноза". Мой "следующий" снова распрямился, как трава из-под проехавшего колесного обода. Обод прокружил, и голос ожил: правда, сейчас он чуть ниже и тише, будто примят.