Мост на Дрине
Шрифт:
На все оскорбления Караманлии Али-ходжа отвечал скорее с грустью:
– Думаешь, эфенди, мне легко ждать, когда австриец все тут под себя подомнет? Будто нам невдомек, какие идут времена и что нам готовится? Знаем мы, что нам грозит и что мы теряем, хорошо знаем И тебе не стоило во второй раз приходить, чтобы все это нам объяснить, да и вообще из Плевле трогаться Но ты, я вижу, этого не понимаешь. Ибо, если бы понимал, так не делал бы того, что делаешь, и не говорил бы того, что говоришь. Горше эта мука, мой эфенди, чем тебе кажется, я и сам не придумаю спасения от нее, хотя и твердо знаю, что не в том оно, что ты нам навязываешь.
Но Осман-эфенди был глух ко всему, что противоречило его неукротимой и страстной жажде борьбы, и ненавидел этого ходжу ничуть
– Никто из моих предков не крестился, не буду и я. Я, эфенди, ни креститься с австрияками, ни с дураками на войну идти не намерен, – спокойно возражал ему ходжа.
Почтенные вышеградские турки были в точности того же мнения, что и Али-ходжа, хотя и не считали нужным вслух его высказывать, особенно в столь резкой и прямолинейной форме. Они боялись надвигавшихся австрийцев, но боялись и Караманлию, завладевшего со своим отрядом городом. И потому запирались в домах или отсиживались в загородных усадьбах, а если уж никак не удавалось избежать свидания с Караманлией и его приспешниками, шмыгали по сторонам неуловимым взглядом и путались в лицемерных словах, мучительно изыскивая способ выкрутиться как-нибудь из щекотливого положения.
На утрамбованной площадке перед руинами караван-сарая с утра до поздней ночи Караманлия держал непрерывную сходку. Здесь безостановочно двигалась пестрая толпа: приспешники Караманлии, случайные прохожие, жители города, пришедшие со всевозможными просьбами к новому правителю, и путники, так или иначе затянутые повстанцами послушать своего предводителя Караманлия непрестанно ораторствовал. И даже обращаясь к одному, кричал во весь голос, точно говорил перед сотнями Он был еще бледнее, глаза его бешено вращались, и белки на них заметно пожелтели, в углах губ накипала белая пена. Один из местных турок рассказал ему мусульманское народное поверье про шейха Турханию, который погиб здесь когда-то в древности, отстаивая от натиска неверных переправу через Дрину, а сейчас спит праведным сном в своей могиле на том берегу, сразу над мостом, но тотчас восстанет из могилы, едва только ступит на мост нога первого иноверного воина. С судорожной горячностью ухватившись за это поверье, Осман-эфенди Караманлия поспешил представить его сходке счастливым вестником нежданной и спасительной помощи.
– Братья, мост этот – детище визиря. И написано ему на роду не пропускать через себя полчища неверных. Мы не одни защищаем его, но и тот праведник, которого ни пушка не берет, ни сабля не сечет. Как вступит на мост супостат, поднимется он из могилы, встанет посередь моста, раскинет руки, у австрийца сразу колени подогнутся, сердце в пятки уйдет, прирастет он к месту со страха и убежать не сможет: Братья турки, не расходитесь, все на мост за мной!
Так витийствовал Караманлия перед многолюдной сходкой. Мрачный, в черном потертом минтане, раскинувший руки для того, чтобы наглядно показать, как встанет «праведник», он напоминал высокий тонкий черный крест, увенчанный чалмою.
Но все это вышеградские турки знали сами и еще лучше Караманлии, поскольку каждый с детства бессчетно слышал и повторял историю про дервиша, однако сейчас у них не было ни малейшего желания смешивать действительность со сказками и рассчитывать на помощь мертвых там, где и живые бессильны. Али-ходжа, который не отлучался из своей лавки, но, осведомленный обо всем, что делалось и говорилось перед «Каменным ханом», лишь сокрушенно и печально махал рукой.
– Я так и знал, что этот дурень ни живым, ни мертвым покоя не даст. Аллах селамет олсун! [12]
12
Да будет
А Караманлия, бессильный что-либо предпринять против настоящего врага, весь свой гнев обратил на Али-ходжу. Выкрикивая угрозы и проклятия, он обещал, что прежде, чем его принудят покинуть город, он прикует упрямого ходжу к воротам, как барсука, и оставит там встречать австрийца, с которым он и сам не желал воевать, и другим не давал.
Поток этой брани был прерван австрийцами, показавшимися на склонах Лиески. Теперь уж стало совершенно очевидно, что город не в состоянии защищаться. Караманлия последним оставил город, бросив на возвышенной террасе перед караван-сараем обе чугунные пушки, до тех пор повсюду сопровождавшие повстанцев. Но прежде, чем покинуть город, Осман-эфенди выполнил свою угрозу. Он приказал своему конюху, кузнецу по профессии, человеку богатырского сложения и куриных мозгов, связать Али-ходжу и приколотить его правым ухом к той самой дубовой тесине, которая сохранилась от бывшей караульни между двумя каменными приступками в воротах.
В общей толчее и смятении на площади и у моста все слышали слова этой громкой команды, но никто не понял, что она должна быть именно так и исполнена. Каких только отборных слов, какой только брани и ругани не услышишь в такие минуты! Так было и на этот раз. Вначале это всем показалось совершенно невероятным. Обычная угроза и брань. Даже Али-ходжа не принял это всерьез. Да и кузнец, которому велели привести угрозу в исполнение, занятый в ту минуту укреплением пушек, какое-то время колебался в растерянности. Но как бы там ни было, мысль приковать к воротам ходжу была брошена, и в головах смятенной, озлобленной толпы уже прикидывались шансы и возможности ее выполнения или невыполнения.
Будет – не будет! Вначале большинству людей эта идея представлялась такой, какой она и была, бессмысленной, гадкой и невероятной. Однако в минуты общего возбуждения нужно было что-то совершить, что-то значительное, необычное. Никаких других возможностей не предвиделось. Не будет! Будет! Обретая зримую весомость с каждым мгновением, с каждым колыханием толпы, мысль о расправе над ходжой казалась все более вероятной и естественной. Почему бы и нет? Двое уже держали ходжу, он почти не сопротивлялся. Вот ему уже вяжут руки за спиной. Все это еще далеко от чудовищной и безумной реальности. Но уже все ближе к ней. Кузнец, словно бы внезапно устыдившись своей слабости и малодушия, снова взялся за молоток, которым только что забивал клинья под пушку. В сознании того, что австрияки, собственно, уже тут, в каком-нибудь получасе хода от города, он черпал готовность и решимость довести до конца порученное ему дело. И именно болезненным ощущением близости врага объяснялось презрительное равнодушие ходжи ко всему, что ни делалось, и даже к той незаслуженной, безумной и постыдной пытке, которой его подвергали.
И так спустя несколько мгновений совершилось то, что каждому из них по здравому размышлению казалось невозможным и невероятным. Ни один из них не считал это дело хорошим и нужным, и все же каждый в какой-то степени способствовал тому, чтобы ходжа оказался прибитым правым ухом к дубовой тесине в воротах. И когда все разбежались перед спускавшимся в город австрияком, ходжа один остался на мосту в нелепой, мучительной и потешной позе, обреченный неподвижно сидеть на корточках, ибо малейшее движение причиняло боль и грозило разорвать ухо, которое казалось сейчас тяжелым и громадным, как гора. Он кричал, но не было никого, кто мог бы его услышать и освободить из мучительного плена, так как все живое попряталось по домам или растеклось по окрестным селениям в страхе как пред наступающим австрийцем, так и пред отступающими повстанцами. Город лежал будто вымерший, мост был пуст, словно выметенный начисто смертью. И не было ни живых, ни мертвых, чтобы его защитить, лишь в воротах сидел на корточках окаменевший Али-ходжа, приникнув головой к дубовой слеге, стеная от боли и продолжая упорно выискивать новые аргументы против Караманлии.