Мой адрес Советский Союз..
Шрифт:
Ну вот наконец-то в начале 1945 года из Москвы вернулись дедушка с бабушкой. В квартире появились рабочие – три девушки, вставили стекла, поклеили новые обои, исправили электрику, починили водопровод. Во всем доме велись восстановительные работы. В ванне поставили колонку, отапливаемую углем. Появились уголь, дрова, причем у нас в подвале было свое специальное место для их хранения, а на чердаке дома – специальные веревки для сушки белья. Сушить белье на балконе, хоть он и выходил в так называемый собственный двор, а не на проезжую улицу, в те времена было не принято.
Бабушка всячески пыталась возобновить уклад довоенной жизни. У нас появилась домработница – пожилая молчаливая женщина, которая приходила к нам в определенные
Девятого мая 1945 года я не помню, хотя, несомненно, было народное ликование. Постепенно жизнь стала налаживаться. Помню, что первое время в городе появилось много покалеченных войной безруких и безногих в потрепанных военных формах. Конечно, смотреть на них было жутко, даже как-то стыдно, что ты бегаешь веселый и здоровый, а они… Однако вскоре их практически не стало. Потом я узнала, что их централизованно вывезли подальше от Ленинграда на остров то-ли Соловки, то ли Валаам (теперь уже забыла), где специально для одиноких инвалидов был открыт санаторий для их пожизненного проживания. Через несколько десятков лет, когда я ездила туда (на Валаам) на экскурсию и любовалась природными красотами и монастырскими строениями, экскурсовод приподнес это событие как типичное нарушение в Советском Союзе прав человека. Однако в те послевоенные времена я так не думала (впрочем, также, как и теперь).
Тем временем город интенсивно ремонтировался, очень быстро исчезли развалины. На улицах, мне кажется, весь день работал репродуктор, по нему звучали бодрые песни, создавая соответствующее настроение.
В нашем доме в первом дворе (а их всего было четыре) открыли ЖАКТ (как это расшифровывается – не знаю, что-то вроде строительно-эксплуатационной компании), который ведал в частности распределением по квартирам угля, дров, уборкой лестниц и дворов, учетом жильцов и т.п. Помню, на стене двора на видном месте висел не на бумаге, а на металлической доске, напечатанный крупными буквами список квартир и фамилии проживающих в них жильцов (в теперешние времена даже трудно представить, что такая публичность возможна).
К нашему дому были прикреплены персональный дворник тетя Катя и ее брат – водопроводчик. Они жили в комнате на первом этаже и к ним в любой момент можно было обратиться за помощью. Они, мне кажется, знали в лицо всех жильцов.
В нашем семиэтажном доме было 8 парадных (это вход с улицы) и примерно столько же внутренних лестниц, и все это убирала одна тетя Катя, а по вечерам, примерно с 10-11 часов, она закрывала все парадные двери и ворота на ключ и сидела в тулупе у определенной парадной. Чужим мимо нее просто так было не пройти. Нас, ребятишек, она знала в лицо, частенько гоняла с газонов, где мы играли в ножечки, а ее брат, который ей иногда помогал и поливал газоны из шланга, частенько поливал и нас к нашему огромному восторгу. К нему также обращались с просьбой принести из подвала дров или угля.
Первое время лифт не работал, но каждое раннее утро почтальон – маленькая сгорбленная женщина тетя Лина с огромной заполненной корреспонденцией сумкой через плечо разносила по квартирам газеты и письма. В те времена было принято выписывать на почте газеты и журналы, а их разносили почтальоны, так что ко времени ухода утром на работу в институт, дедушка за завтраком всегда просматривал свежую газету. Причем бывало, что если в течении дня на почту к адресату приходило какое-нибудь новое поступление, то тете Лине приходилось снова возвращаться со своей сумкой.
Также без лифта с огромным тяжеленным бидоном на спине по нашей лестнице какое-то время ходила молочница.
Вероятно, это все еще какие-то довоенные отголоски. Достаточно скоро в доме включили горячую воду, отопление, лифт, молочница перестала ходить. Вероятно молоко теперь можно было купить и в магазине, хотя бытовая часть жизни меня не касалась – я по-прежнему оставалась беззаботной и жизнерадостной, бегала, прыгала, под надзором и давлением бабушки училась. Она принялась было обучать меня игре на фортепиано, благо у нас было Левушкино пианино марки Дидерих (а это очень хорошая марка). Но все ее старания были напрасны. Я очень хорошо помню, как мы с ней сидим за пианино в огромной, еще холодной столовой, разучиваем гаммы. У меня мерзнут руки, хотя мне бабушка одела специальные перчатки без пальцев – митеньки. Я их подгибаю, чтобы отогреть, дую на них, всем своим видом показываю бабушке, что это пытки, объясняю, как я ненавижу все гаммы, втихаря уничтожаю ноты. Бабушке пришлось сдаться. Кстати, лет через десять я ей пеняла на то, что у нее тогда не хватило упорства заставить меня заниматься музыкой.
И все же жизнь постепенно налаживалась. На улицах уже редко можно было встретить людей в ватниках или каких-нибудь обносках, появлялись и нарядные женщины, летом из открытых окон часто звучал патефон, особенно это было характерно для нашего двора Собки. Тем не менее я очень хорошо помню такой эпизод: бабушка из Москвы привезла мне очень красивое красное суконное пальто, красные кожаные ботиночки и красный берет. Она была уверена, что я буду в восторге и все это мне очень понравится. Как я теперь понимаю, ей это достать было очень нелегко. Но я наотрез отказалась даже примерять эту роскошь – мне было стыдно появиться в таком виде перед знакомыми девченками. Никакие уговоры не подействовали, и я по-прежнему бегала, как и все, в старых поношенных одежках.
В один из летних воскресных дней мальчишки побежали смотреть, как на площади Урицкого вешали немецких генералов, приговоренных по суду к смертной казни. Говорят, было много народу, но мне это даже тогда казалось страшным, и я к ним не присоединилась. Я, конечно, ненавидела фашистов, но когда они были побеждены и обратились в реальных людей, моя ненависть куда-то испарилась…
Так, в школу я каждый день ходила по левой стороне 9-ой Советской. Вероятно, до войны там было какое-то длинное кирпичное здание заводского типа. За войну оно было разрушено чуть-ли не до основания. Ремонтировали его пленные немцы. Ни у меня, ни у кого из моих подружек, да и вообще у прохожих они не вызывали враждебного отношения – это были изможденные, худые, усталые, одетые в рваную военную форму мужчины, которые мне все казались на одно лицо. Однажды один из них подошел ко мне и на ломаном русском языке попросил еды. Я отдала ему свой школьный завтрак – два бутерброда с маслом. И такое происходило неоднократно. Мне их было жалко. Пленные быстро восстановили двухэтажное здание барачного типа, покрыли его штукатуркой. Оно и до сих пор стоит, отнюдь не украшая улицу.
В войну и ненавистных фашистов мы продолжали играть дома – приходили мои школьные подружки, мы носились по нашей огромной квартире с воинственными лозунгами, прятались в засады, с криком ура разили под дедушкиным письменным столом притаившегося фашиста в облике барса. Кроме того, у нас в квартире между столовой и спальней родителей (то есть бабушки и дедушки) была повешена веревочная лестница, по которой было очень здорово лазать вверх и вниз, раскачиваться и петь боевые песни. Я, как уже отмечалось ранее, пела очень хорошо, во всяком случае громче всех, поэтому когда бабушка иногда просила меня – «Люсенька, прекрати так орать», я на нее обижалась.