Мой Артек
Шрифт:
Группа сидит, сочиняет для Салме речь от всех нас. Я получаю на кухне продукты. Уезжаем. Ни одной бомбежки по дороге! Станции на линии Сталинград — Москва все целы, только для маскировки камуфлированы черно-зелеными извилистыми полосами. Мы уже знаем, что во время воздушных налётов при такой разрисовке здания сверху кажутся слившимися с землей.
Москва 1942 года. У каждого дома штабеля мешков с песком для тушения пожаров, для защиты от бомб. В подъездах бочки с водой, совки, лопаты., Все в строгом порядке. В городе чисто, мало
Поселяемся в Собиновском переулке, в эстонском Постпредстве встречаю не очень близких знакомых — конечно, о моей родной деревушке никто ничего не знает. Узнаю о гибели руководства ЦК эстонского комсомола… О блокаде Ленинграда. Утром слышу по радио стихи Ольги Берггольц. Потом диктор читает перевод из Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя»… Непонятностью, холодной пустотой веет от слова «блокада». Что это такое — мы, ведь узнали подробно только после войны. В ту минуту просто верится — Ленинград выстоит, иначе нельзя, не может быть.
В Москве мы заняты все время — встречаемся с членами правительства ЭССР, они живут, в Постпредстве. Нас приглашают в ЦК ВЛКСМ — рассказываем о военном Артеке. Потом я впервые в жизни иду на улицу Правды, в редакцию «Пионерской правды», там у меня(!) берут интервью об Артеке, просят писать им. Я так ни разу ничего и не написала. И тем не менее улица Правды была мне на роду написана: в системе издательства «Правда» я работаю вот уже тридцать пять лет подряд — сначала собкором «Комсомольской правды» по ЭССР, потом собкором «Огонька» по Прибалтике…
Салме выступала на митинге, я сидела в зале и гордилась ребятами. Салме начала было волноваться перед выступлением, мы на нее сообща прикрикнули, Салме волей-неволей осмелела и говорила хорошо, рядом с ней по обе стороны стояли Тамара и Кальо, и пока она говорила, держали руку над головой в пионерском салюте. Дети были красивые, аккуратные. Участники митинга их затормошили, заласкали. Я сидела в зале и видела и слышала все как в тумане. Относительно ребят я была спокойна, они у нас на людях умеют держаться. Меня оглушили вести о тек, кто погиб.
После войны выяснилось, что выступление Салме доставило огромную радость родителям наших ребят. Советское радио в оккупированной Эстонии многие слушали, родители постепенно узнали, что их дети живы и в полном порядке.
Домой мы ехали под непрерывной бомбежкой. До сих пор не понимаю, почему и как наш поезд проскочил, добрался до Арчеды. Все станции по пути были разрушены, разбомблены. Потом, после войны, я не раз ездила по южной дороге, приятно было смотреть на восстановленные, похожие на довоенные здания вокзалов.
Словом, мы вернулись в Серебряные Пруды целыми-невредимыми и позднее узнали, что наш состав прошел по этой дороге последним. Сразу после нас движение прервалось, по этим местам буквально назавтра после нашего
От Арчеды нас подвез кто-то до оврага, дальше пошли пешком. Вижу — сидят несколько мальчишек из моего отряда. Радуюсь — значит, ждут. Но они не вскакивают, не бегут навстречу — просто медленно встают и стоят на месте как столбы. Значит, случилось что-то…
— Что случилось?
— В Мишу Фоторного в бане во время грозы молния попала, он весь черный и ничего не говорит. С ним Анфиса Васильевна. Анфиса Васильевна — наш врач. Она билась за чистоту как лев. Поила детей хвойным настоем, вторгалась в воспитательные дела — требовала с ребят глаз не спускать. Поэтому несчастный случай с Мишей был у нас первым за всю войну.
Мальчишки рассказали про Мишу, я им в утешение рассказала про мою маму, в которую тоже во время грозы попала молния. Мама трое суток была черная и молчала, потом все прошло.
— Надо радоваться, что Миша жив остался, контузией отделался, — говорю, чтобы их успокоить. Но мальчишки безутешно молчат.
— В лагере все живы?!
— Люди все живы, — монотонно говорит Спец. — Одной курицы нет.
— Какой курицы?! Говорите же, в чем дело.
— Мы украли, убили, зажарили и съели одну жесткую курицу, — громко и раздельно говорит Ваня Заводчиков.
Я вспоминаю, что истерика — это когда человек сразу плачет и смеётся, и креплюсь изо всех сил. После паузы спрашиваю:
— И что же вам за это было?
— Много всего. Ворами назвали. Сказали, что наш отряд «перехваленный» и что нам уже больше никогда первого места не видать.
— Ворами вас правильно назвали, а кто же вы есть теперь такие? Я-то думала — не подведете… И всему отряду поделом, я сама буду голосовать за то, чтобы этот мой отряд никогда больше не получал первого места, раз никто не смог вас остановить.
— Никто не видел. Мы — ночью… Пусть нас одних накажут…
Глупые, злые дети — неужели им еды не хватает?! Я впервые по-настоящему рассердилась на них. Меня прорвало — я рассказала обо всём, что мы видели и слышали в Москве, про голодную блокаду Ленинграда. Потом замолчала — несоизмеримо, непонятно им всё. Руководство лагеря встретило меня возмущеньем:
— Доцацкались со своими любимчиками, — сказал старший вожатый, — тебе сто раз говорили о разумной требовательности.
— Надеюсь, сделаешь выводы? — спросила Тося.
— Надеюсь, сделаю.
Несколько дней я просто не могла смотреть на своих мальчишек, и они держались от меня в стороне. Я слышала, Спец сказал:
— Нине что, она за первое место переживает, а нам каково?
— Вам худо, и это единственное хорошее, что в вас есть, — изрекла я. Они не поняли. Скоро я помирилась с ними. Второй раз я возвращалась из пекла войны в нашу мирную и почти благополучную жизнь, мне было стыдно перед собой, история с курицей казалась неприятным пустяком и были минуты, когда я была ужасно одинока.