Мой генерал
Шрифт:
— Зачем?
— Что?
— Зачем рассказала?
Марина улыбнулась жестяной улыбкой.
— Чтобы я была ко всему готова, так она сказала. Понимаешь? Чтобы никому и никогда не доверяла. В смысле — мужчинам. Даже самые лучшие из них, сказала она, на самом деле подонки. Они по-другому организованы. Крайне низко. У них нет никакого чувства ответственности ни перед кем. И рассказала про отца.
Мать рассказывала ровным голосом, сидя на жестком стуле, и ее спина была такой же прямой, как спинка ее стула. Руки с накрашенными ногтями лежали на белой скатерти, чуть
Еще она говорила, что глупо и невозможно потратить жизнь на то, чтобы оказаться служанкой у никуда не годного, отвратительного представителя другого биологического вида. Жизнь одна, надо жить ее только с собой. Уж она-то, мать, сейчас это отлично понимает. От сожительства с этим самым другим видом могут появиться детеныши, и тогда вообще смерть — полная потеря себя, конец индивидуальности, пожизненное рабство, каторжные работы.
Только услужение, животные радости, вроде сытного обеда и сна. Ты больше не человек, ты некое передаточное звено для дальнейшей экспансии этого самого биологического вида, с которым имела несчастье связаться.
И все. Все.
Ужас плеснулся той самой кислотой, как будто растопил тонкий флер, застивший глаза весь этот невозможный день.
Мать предупреждала ее, а она!.. Она не вспомнила ни одного урока из того, что преподавала ей жизнь, — мать всегда толковала про эти уроки.
Боже мой, где я, что со мной?! Ночь, бассейн, и рядом незнакомый — почти! — голый мужик с бутылкой пива и толстой цепочкой на бычьей шее!
Они крайне низко организованы. Они подонки. Даже самые лучшие из них никогда…
— Марина.
Она сейчас поднимется и уйдет. Она не останется тут ни на одну минуту. Он просто воспользовался ситуацией, он…
— Марина.
Еще не все потеряно. Она еще успеет вернуть свою свободу. Впрочем, он и не претендовал на ее свободу. Он присвоил ее тело, но с телом она как-нибудь разберется!
— Марина, черт тебя побери.
Она вдруг как будто опомнилась, остановилась и посмотрела вокруг. Оказывается, она уже успела натянуть халат и даже завязать его туго-туго. Федор Федорович Тучков смотрел на нее внимательно, без тени улыбки.
— Что с тобой?
Он продолжал сидеть, хотя его поминутную, как у дрессированного пуделя, вежливость она уже хорошо знала. Он продолжал сидеть, не делая ни одного движения, — даже рука так же свешивалась с подлокотника, кончики пальцев чуть касались ковра.
— Что с тобой?
Она не могла рассказать ему про крайне низко организованных мужских особей, и про свой страх, и про кислоту, залившую внутренности. И еще про то, что все, что он затеял, — не для нее.
Он ошибся. В пылу своего курортного расследования, которым он, оказывается, занимался, он принял одно за другое. Он принял Марину за кого-то еще. За развеселую и ничем не обремененную девицу, которая станет пить с ним пиво, скакать по трехспальному сексодрому, валяться на пляже, почесывать пятки, обмирать от теннисных побед и бронзовой груди эпохи Возрождения.
Она не такая. Она не станет. Она не может.
Он все перепутал.
— Все зашло слишком далеко, — сказала она холодным профессорским голосом. Этот ее голос Эдик Акулевич называл «кафедральным». Шутил. — Прости меня. Не знаю, что на меня нашло.
— Что нашло?
— Я не должна была ничего этого делать.
— Чего этого? Пить пиво? Купаться в бассейне?
Он не понимал, что такое могло с ней произойти за одну минуту у него на глазах. И что теперь с ней делать?
Ее нужно было как-то возвращать оттуда, где она оказалась сейчас, это-то он понимал. Только как? Как возвращать, если он понятия не имеет, что с ней?!
— Федор, мне нужно идти. Правда. Я… слишком увлеклась. Это непростительно, я знаю, но все же я прошу меня… простить. Где мои тапки? А, вот они.
Он продолжал сидеть.
Господи, сделай так, чтобы он не двигался, чтобы он так и сидел, свесив до пола длинную руку, чтобы только не делал ни одного движения, потому что если не сделает, значит, все правильно. Значит, так оно и есть — крайне низко организованные, примитивные существа другого биологического вида, и жаль тратить на них свою единственную жизнь, и мама права, Беркли с Йелем единственное, ради чего стоит жить.
Тут он понял, что она непременно уйдет «навсегда» и больше он ее не увидит, потому что завтра, едва рассветет, она на попутном грузовике укатит в Москву — оправдываться перед семьей за недостойное поведение и садиться за написание следующей диссертации — «академической», наверное, потому что докторскую она уже написала и даже защитила. И только так она смоет с себя позор двух последних дней, и имя этому позору — Федор Федорович Тучков Четвертый.
Надо было спасать положение, а он понятия не имел, как это делать.
Трясущимися руками Марина изо всех сил потянула пояс халата, проверяя, надежно ли он завязан.
Боже, боже, и она еще мечтала, как станет с ним сегодня спать. Не… заниматься любовью, а спать — ручку под щечку и так далее. Мечтала, что станет смотреть на него, спящего. Разглядит ресницы, брови, родинку на правой щеке.
Погладит. Оценит. Попробует на вкус. Без горячки, спешки и его дурацкого верховодства.
Как она могла? Как она посмела?!
— Марина?
— Нет. Я не могу. — Она перепугалась, потому что не была уверена, что сможет с ним разговаривать так, как надо.
Так, как надо для того, чтобы уйти от него — немедленно и навсегда.
Она решительно потянула с пола свой рюкзак — только бы зарыдать не сейчас, а хотя бы за дверью! — повернулась и двинулась, чтобы идти, и он подставил ей подножку, и она животом упала к нему на колени, а рюкзак плюхнулся в бассейн и сначала поплыл, а потом как-то моментально потонул.
Федор и Марина наблюдали за тем, как он тонет.
— Отпусти меня.
— Нет.
— Ты не понимаешь.
— Нет, — признался он, — не понимаю. И боюсь, что если пойму, то стану так злиться, что лучше уж мне не понимать.