Мой муж Лев Толстой
Шрифт:
Л.Н. видела сегодня мало. Он читал, ходил к Гроту, носил корректуры «Искусства», писал много писем, а вечер провел с нами. Он бодр опять, но что-то есть в нем сдержанное и скрытое. Не знаю, куда он девал тетрадь своего последнего дневника, и боюсь, что отослал Черткову. Боюсь и спросить его. – Боже мой! Боже мой! Прожили всю жизнь вместе; всю любовь, всю молодость, – все я отдала Л.Н. Результат нашей жизни, что я боюсь его! Боюсь – не быв ни в чем перед ним виноватой! И когда я стараюсь анализировать это чувство боязни, то я поскорей прекращаю этот анализ. С годами и развитием я слишком хорошо поняла многое.
Уже то, что он в дневниках своих последовательно и умно чернил меня, короткими ехидными штрихами очерчивая одни только мои слабые стороны, доказывает, как умно он себе делает венец
Господи! Ты нас один рассудишь!
Опять Л.Н. жалуется на нездоровье. У него от самой шеи болит спина, и тошнит его весь день. Какую он пищу употребляет – это ужасно! Сегодня ел грибы соленые, грибы маринованные, два раза вареные фрукты сухие – все это производит брожение в желудке, а питанья никакого, и он худеет. Вечером попросил мяты и немного выпил. При этом уныние на него находит. Сегодня он говорил, что жизнь его приходит к концу, что машина испортилась, что пора; а вместе с тем я вижу, что отношение его к смерти очень враждебное; он мне сегодня напомнил немного свою тетку, Пелагею Ильиничну Юшкову, умершую у нас в доме. Она тоже не хотела умирать и враждебно, ожесточенно отнеслась к смерти, когда поняла, что она пришла. Л.Н. это не высказывал, но уныние, отсутствие интереса ко всему и ко всем показывают, что мысль о смерти и ему мрачна. Весь день он не выходил, спал днем у себя в кабинете, поправлял корректуры, читал. Сейчас вечер, у него сидит Грот, профессор, принес опять корректуры «Искусства». Л.Н. все мечтал поиграть в винт, и вот его все тошнит, и он так и не мог играть еще.
Заглянула ко Л.Н. сегодня вечером; сидят совсем чуждые мне люди: крестьянин, фабричный, еще какой-то темный. Это та стена, которая стала последние годы между мной и мужем. Послушала их разговоры. Один фабричный наивно спрашивает: «А что, Л.Н., вы примерно думаете о втором пришествии Господа нашего Иисуса Христа?»
Миша мой исчез на весь день, и я очень недовольна его отлучками от дома. Но ему, восемнадцатилетнему малому, скучно с фабричными, с стариками и без молодежи.
Вопрос счастья очевидно сложен. «Счастье» – определение, тяготеющее к совершенному. Нам незачем ставить вопрос в крайностях. В таком случае определим счастье как нечто более простое, как комфорт душевный, а значит, как комфорт психологический.
Тут всё становится в разы проще. Чем обуславливается психологический комфорт? Благополучием в макросоставляющих жизни, стабильным получением потока позитивных эмоций от составляющих. Были частично упомянуты выше:
1) Быт. Включает в себя бытовые аспекты двух следующих пунктов.
2) Муж как чувственная составляющая.
3) Дети так же.
Очевидно, что из всех пунктов сложности возникают исключительно со 2-м.
В быту у Софьи всё успешно. Она частично реализуется в нем, хотя и устает от него, но это скорее положительно для неё, ибо быт – это повседневные задачи, которые она успешно выполняет.
С детьми так же всё в порядке, они для неё наиболее однозначный источник положительных эмоций.
Сегодня Степа брат разговаривал с Львом Николаевичем и Сережей. Я вошла – они замолчали. Я спрашиваю: о чем говорили? Они замялись, потом Л.Н. говорит: «Мы говорили о том, что лучшие (половые) отношения с женщинами – это с простыми крестьянками, но, разумеется, без брака. Как только женятся на крестьянке, так добра не будет».
Я просто ушам не верила. Да, если я не пошла за мужем в его учениях, то потому, что он никогда не был искренен. Вот и выскочит порой тот настоящий Л.Н., который высказывает свои настоящие мысли.
Да, бедная, бедная я! Ему всегда мешало во мне именно то, что любила все изящное, любила чистоту во всем – и внешнем, и внутреннем. Все это ему было не нужно. Ему нужна была женщина пассивная, здоровая, бессловесная и без воли. И теперь моя музыка его мучит, мои цветы в комнате он осуждает, мою любовь к всякому искусству, к чтению биографии Бетховена или философии Сенеки – он осмеивает… Ну, прожила жизнь, нечего поднимать в сердце все наболелое.
Два дня не писала. Много трудилась эти дни над корректурами статьи «Что такое искусство?». Вписывала переводы и поправки; кончила совсем корректуры «Детства и отрочества». Третьего дня вечером Л.Н. ходил к Русановым, а ко мне пришли его племянницы Лиза Оболенская и Варя Нагорнова, а художник Касаткин принес великолепные рисунки: иллюстрации Евангелия французского художника Тиссо. Мы все и Таня разглядывали эти интересные рисунки, очень оригинальные, замечательные в этнографическом отношении и полные фантазии.
Вчера ходила пешком на Кузнецкий Мост, вернувшись, вижу, что Л.Н. катается в саду на коньках. Я поскорей надела коньки и пошла с ним кататься. Но после Патриарших прудов в нашем саду все-таки тесно и невесело кататься. Л.Н. катается очень уверенно и хорошо; он стал опять бодрей и веселей дня три. Еду я вчера в концерт и ясно, ясно стала себе представлять то бедствие народное от неурожаев и бесхлебицы, о котором со всех сторон уже говорят усиленно. Все мне ярко представилось, точно я видела только что все это – детей, просящих есть, а есть нечего, матерей, страдающих от вида голодных детей, а самих тоже голодных, – и ужас на меня напал, какое-то бессильное отчаяние… Ничего не заставляет меня так страдать, как мысль о голоде детей. Вероятно оттого, что когда я кормила грудью детей своих, то эта мысль, что ребенок голоден, у меня наболела, и мне теперь жалко не своих уж детей, а всех детей на свете.
Сегодня с утра большая неприятность с Мишей. Он не ночевал дома, я ему выговаривала, он стал отвечать, я рассердилась; потом он вышел, стал свистать что-то. Я совсем расстроилась, расплакалась, говорю ему: «Мать плачет, а ты свистишь, где ж твое сердце?» Он смутился и раскаялся. Чтоб успокоить нервы и сердце – села играть «Патетическую сонату» Бетховена. Проиграла часа полтора, учила другую сонату; вошел Л.Н., я ему стала о Мише говорить, но его это не интересовало, а он принес мне работу – вносить поправки в статье «Что такое искусство?» из одного экземпляра в другой.
Это взяло часа два. Он пошел снести в типографию эти корректурные листы, а я стала с Верочкой устраивать комнату Доре и Леве.
После обеда немного поиграла; приехали Лева и Дора. Разговаривали, сидели вместе, приходил Грот, говорили о статье; она никому не нравится. Меня возмутило сегодня в этой статье осуждение Бетховена. Я недавно, читая его биографию, еще выше поставила и полюбила этого гениального Бетховена. Но моя любовь всегда немедленно будила ненависть в Льве Николаевиче, даже к умершим. Я помню, что когда я читала и восхищалась Сенекой, он сейчас же сказал, что это был напыщенный, глупый римлянин, любивший красивые фразы. Надо скрывать все свои чувства.
Бедная Таня что-то невесела; ездила с Сашей кататься на коньках, но не ободрилась. Сережа уехал к Олсуфьевым, и мне без него скучно, я очень его люблю.
Получила ласковое письмо от Андрюши. Написала Маше вчера; сегодня ее рождение, ей 27 лет. И она у меня пятая! Никак не могу чувствовать себя старой. Все осталось молодо: и впечатлительность, и рвение к труду, и способность любви, огорчения, и страстность к музыке, и веселье катанья на коньках или вечера. И так же легка моя походка и здорово мое тело, только лицо постарело…
Вечер весь занималась корректурами и вносила поправки и переводы в статью «Искусство». Вчера я разрешила Л.Н. послать Гуревич в «Северный Вестник» его предисловие к переводу Сережи Карпентера о значении науки. Разрешила я потому, что хочу после «Искусства» в 15-й том напечатать это рассуждение о науке; оно как раз по смыслу будет продолжением статьи. Л.Н. очень обрадовался моему согласию.
Вечером Л.Н. писал много, много писем. Второй вечер он пьет соду, наевшись сухих блинов. Бедный! по принципу он не ест ни масла, ни икры. Это очень красиво – его воздержание, но если есть соблазн – то это хуже.