Мой рабочий одиннадцатый
Шрифт:
Как много потерял я за эти четыре дня! Почти все уважение, весь авторитет и почти все признаки руководителя. Учитель, который учит писать шпаргалки по собственному предмету? Что там авторитет, — я потерял килограммов пять весу и голос. Горло скрипело. Пересохли губы. А морщины на лбу теперь уже не стоило искусственно углублять.
Закончил собеседование. Велел всем идти домой и выспаться часов до пяти. С пяти до восьми повторить слабые места.
— Можно вопрос? — Нечесов, вяло.
— Конечно...
— Как их использовать-то?
— Что?
— А шпоры-то...
— Как пользоваться шпаргалками,
Ушли не оглядываясь. Вот как можно подорвать авторитет. И опять осталась Чуркина. Медленно собирал я в портфель свои конспекты, книги, тетради. Собрал. Сел. Спина ныла. И ни на что не хотелось смотреть.
— Владимир Иваныч? — Чуркина шла ко мне. — Вы... Вы это нарочно? Да?
— А как ты думаешь?
— Я не знаю. Я только хочу сказать вам...
— Что я поступаю неверно?
— Да.
— Что ты меня теперь перестала уважать?
— ...
— Слушай, неужели ты не поняла, что это — игра? Что я нарочно пошел на игру. Надо было вас потрясти, настроить на активную работу. И вы работали. Вы старались. Вы учили. Есть такая наука — психология. Советую почитать. Изучить. Тебе пригодится.
Широко раскрытые радостные глаза. Они редко бывают радостными, эти северные глаза. И в них радость за меня, за себя, за то, что не обманулась в чем-то.
— Завтра, перед экзаменом, соберешь эти бумаги. Все, у всех! Отвечаешь головой. Поняла?!
— Ой, Владимир Иваныч! Я же догадывалась... Я же все думала... Ну какой вы... Ну хоть бы мне-то сказали!
Вот видишь, авторитет легко потерять, но и восстановить тоже можно. А, Тоня? В каком году был съезд индустриализации?
— Ну, Владимир Иваныч. В двадцать пятом.
— Коллективизации?
— В двадцать седьмом. Все, все запомнила!
Класс с блеском сдал последний экзамен. Пятерка у Нечесова, у Чуркиной, Столярова, Алябьева, Задориной, Соломиной. Четверки у большинства, и всего две тройки — у Мазина и Раи Сафиной. Ни одной натяжки, ни одной шпаргалки — даже после придирчивого обследования парт членом комиссии Инессой Львовной. Улыбка Инессы Львовны так и осталась ожидающей.
Я выслушал устное поздравление администрации. Я увидел одобрение за очками завучей.
— А говорят, вы с ними вместе писали... шпаргалки, — все-таки заметила Инесса Львовна.
— Не только писал, но и научил пользоваться так, что никто ничего не видел, даже вы, — съязвил я.
Мне было хорошо. Я был именинник. Мы сдали. Мы хорошо сдали. Кто работал учителем выпускных классов, тот, конечно, знает, какая лавина скатывается вдруг, когда закончен последний экзамен.
Однако и теперь класс не разбежался сразу же после объявления оценок. Все ждали меня у крыльца. И у всех были радостно-растерянные и суровые лица, у всех одновременно.
— Владимир Иваныч, знаете... Ну, мы решили сейчас сходить на кладбище. К Лиде... Отнесем цветы...
Я смутился. Они поправили меня. Поставили на ноги.
— А где же цветы?
— А уже побежали Задорина с Бочкиной. И Столяров...
Кладбище было сразу за железной дорогой, на глинистом пустыре. Много в русской литературе описано этих печальных мест, но, наверное, не было ничего безотраднее такого вот новосельного кладбища, где еще не разрослись деревья, а торчали
Лида. Ее улыбчивые теплые глаза смотрели на нас с фотографии, слегка покоробленной весенними дождями. И многие девочки заплакали вслед за Чуркиной, а парни стояли потупясь. Всем нам было тяжело. Как слепой, бродил, спотыкаясь, Нечесов, кусал губы Алябьев, Фаттахов и совсем отвернулся, смахивая слезы... И как чугун давила неразрешимая мысль: почему, почему оказалась здесь эта девушка, может быть самая лучшая среди нас, что за подлая сила заставила ее уйти из жизни и где тот, невозможно назвать его человеком, кто посягнул на эту жизнь?.. Неужели так все и останется и никто не ответит ничем? Я снова поглядел на Нечесова. Я второй раз видел такие белые, безжизненные глаза.
Проплакались, стали улаживать могилу, кто-то принес лопату, бегали за дерном, и примерно через час глинистый холмик принял ухоженный вид, зазеленел травинками. На нем лежали белые и красные тюльпаны.
— Памятник бы... — сказала Чуркина, тяжело хмурясь. — Мы узнавали... Там очередь. А деньги бы собрали. Возьму адреса... Надо памятник. Где хоть этот Витька? Столяров где? — Она обернулась к линии.
Словно в ответ на ее вопрос, на насыпи показался Столяров. Сгибаясь, он нес что-то тяжелое, овальной формы, издали похожее на венок. Таращась, запаленно дыша, он подошел и поставил его у могилы. Не слушал и не слышал ни возгласов удивления, ни похвал, потупленно отпыхивался. Все мы смотрели. Он принес настоящий памятник Лиде. Это был дубовый венок из тюльпанов, лилий, узорных листьев, на котором сидела печальная русалка с лицом Лиды Гороховой.
Мы ушли. Было тяжело уходить. Дольше всех задержался у Лидиной могилы Нечесов, потом внезапно обогнал нас и убежал. Мне было не по себе, и я машинально пошел к краю кладбища: там женская фигурка чем-то привлекла мое внимание. Девушка ставила цветы в стеклянную банку на совсем еще свежей могиле. Заслышав шаги, подняла голову. Это была она, та самая девочка со шрамиком-птичкой над бровью. Я остановился, пораженный донельзя. Как? Откуда она здесь? Почему... Но, посмотрев на табличку, понял все и сразу.
«Яков Никифорович Барма», — было написано на ней.
И девочка узнала меня. Улыбнулась сквозь блестевшие слезы.
— Как же так случилось? — спрашивал я, когда вдвоем мы тихо шли к трамвайной остановке.
— Все просто... Дом у нас снесли. Дали квартиру. Вроде бы хорошую... А он и мама никак не могут привыкнуть. Не спят. Мучаются... Завод какой-то поблизости гудит. Автомашины... Мне-то еще ничего. Я-то... А папа не смог. Правда, он и до этого болел, а тут и вовсе... Сейчас я в этой квартире жить не могу. И мама тоже. Меняться будем... Или уедем.