Мой Сталинград
Шрифт:
– Да мы уж вроде бы вырвались, товарищ политрук.
Теперь уже не я Гужавина, а он подбадривал меня.
19
Под вечер мы увидели по левую сторону от нас массу бойцов, рассыпавшихся на сравнительно небольшом пространстве. Одни ходили туда-сюда, наклонялись, что-то поднимали с земли и сейчас же присаживались; другие (этих было меньше) бегали, размахивали руками, пытались, видно, навести какой-то порядок в этом разбежавшемся по полю воинстве. С помощью бинокля Хальфин скоро рассмотрел, что же там происходит. Радостно заорал:
– На бахчу попали! Похоже, из нашей дивизии. Такие же, как мы, окруженцы. Командиры бегают со своими пистолетами, а поделать ничего не могут. Да разве оторвешь голодных людей от арбузов и дынь?..
Но лучше бы Усману не говорить этих слов! Арбузы и дыни неудержимо повлекли к себе и нас. Ни я, ни Хальфин даже не пытались остановить минометчиков, и не только потому, что это было невозможно, но и потому, что и собственные
– Что вы делаете? Вы демаскируете штаб армии! Вас расстрелять мало!.. Сейчас же убирайтесь отсюда! Не то позову автоматчиков!
Окруженец на короткое время оторвал от лица половинку арбуза, из которой, как из пиалы, потягивал сок, и очень внятно, в какую-то даже растяжку расставляя слова, вполне серьезно посоветовал:
– А пошел бы ты на х...! Убирайся отцель, пока башка на плечах!
Слов этих оказалось вполне достаточно, чтобы чистенький лейтенантик моментально исчез, мы и не заметили, как он нырнул в ту же нору, из которой только что вынырнул. А тот, кто указал ему столь непочтительный адрес, совершенно спокойно продолжал поедать арбуз и запивать его арбузным же соком. Он, конечно же, наслаждался и желал бы елико возможно дольше продлить это наслаждение. По щекам солдата, серым от пыли, очень заметно расползались медленные струйки, оставляя за собой извилистые белые полоски. Они скатывались и собирались вместе на кончике подбородка, для чего им необходимо было просочиться сквозь щетину, густым частоколом стоявшую на их пути; отсюда они падали на голое пузо, по нему стекали ниже и пропадали где-то под ремнем, за ошкуром брюк. Окруженец, всецело отдавшийся такому редкому случаю наесться и напиться, не обращал на этот поток решительно никакого внимания. Надо сказать, что сам он мало чем отличался от тех, кто вышел сюда вместе с ним, да и от нас, минометчиков, тоже: все мы выглядели такими же оборванцами, только один в большей, как вот этот, а другие в меньшей степени. Лишь после того, как насытились и напились, а заодно в отдохнув маленько, мы начали знакомиться. Да, люди эти, как мы и предполагали, были из нашей 29-й «дикой сибирской», но из разных полков. Нам-то хотелось поскорее отыскать своих однополчан, но пока что это не удавалось. Солдат, который сейчас, на наших глазах, отчаянно грубым образом нарушил субординацию, оказался из 128-го стрелкового полка, почти полностью уничтоженного при выходе из окружения в районе Зеты, в очень хорошо знакомой нам балке и в открытой степи. Там погибли вместе со своими бойцами командир полка капитан Татуркин и комиссар Мулилкин, организовавшие хоть какую-то оборону и дравшиеся до последнего часа своей жизни. Мы еще недавно посмеивались над своим правым соседом по Абганерову, называя 128-й полк Татуркин-Мулилкиным. И вот теперь его нет...
– А ты-то как оказался рядом с командиром и комиссаром полка? – спросил я дерзкого до безумия бойца.
– А где ж мне еще быть? Я из комендантского взвода. Может, один только и уцелел. Комиссар Мулилкин приказал мне не задерживаться с ними, вынести вот это, – он дотронулся рукой до вещевого мешка, лежавшего рядом. – Уцелел вот. А те полегли. Под гусеницами немецких танков. А иные... сам видел... иные... – тут пехотинец прерывисто вздохнул, выплюнул арбузные семечки, чуть слышно, хриплым, придавленным голосом закончил: – ...Иные подняли руки, – торопясь, уточнил: – Двое таких-то.
– В плен, что ли, сдались?
Боец не ответил.
А я, глядя на него, пытался понять, что же такое этот человек. Жизнь, которою он так дорожил и которую так отстаивал, прорываясь сквозь огненное кольцо смерти, теперь же им самим как бы ни во что уж и не ставилась, подводилась под роковую черту: ведь оскорбленный адъютант примет со своей стороны определенные меры, не трудно догадаться, какие именно. Не вытерпел – сказал все-таки бойцу:
– А с адъютантом-то ты, брат, зря связался. Не простит он тебе этого. Боюсь, как бы... – но я не договорил, потому что видел: боец и сам уж понял, какую беду накликал на свою голову. Больше уж ни о чем его не расспрашивал. Не надо было бы оставлять его одного в такую минуту, но мне хотелось все-таки отыскать хоть кого-нибудь из нашего 106-го, а паче того – из полковой минометной роты. Разделившись, мы ходили по бахче как раз с этой целью. Возле неосторожного, рискового солдата задержался лишь Усман Хальфин, чтобы отсыпать ему махорки. Они закурили вместе. О чем-то поговорили, после чего
– А вы знаете, товарищ политрук, что сделал этот красноармеец? Он спас полк!
– Как это... спас?
– Да он же вынес знамя полка в своем вещевом мешке! Показал его сейчас мне. Вынул из мешка и...
Не дослушав до конца Хальфина, я сорвался с места и побежал туда, где только что сидел проштрафившийся перед адъютантом солдат. Но там его уже не было, глянул туда сюда, – нету! На душе сделалось муторно: «Не привел ли в самом деле автоматчиков тот с иголочки одетый, свеженький лейтенантик?» Немного успокоился, вспомнив о спасенном знамени: кусочек кумачовой материи должен спасти теперь и 128-й полк, и вынесшего его из окружения солдата.
Минометчики продолжали свои поиски. Большею частью встречались из 299-го, занимавшего позиции левее нас и на Дону, и под Чиковом, и под Абганеровом. «Неужели и 106-й разделил участь 128-го? – горькая эта мысль минута в минуту совпала с той, когда я услышал где-то позади себя:
– Товарищ политрук! Товарищ политрук!
Голос до того был знакомый, что я мгновенно оглянулся. Миша Лобанов уже окольцевал мою шею и беззвучно плакал. Не плакал, а трясся весь от сдерживаемого рыдания: истерика случается с человеком не только от большого горя, но и от великой радости. Дыхание у меня сбилось, сердце замерло, думалось, что оно остановится вовсе. Миша висел на моей шее, а я прижимал его сильнее и сильнее, как своего младшего братишку, и не слышал, как по лицу катились уже мои собственные слезы. Слезы безмерной радости. Гужавин буквально вырвал Лобанова из моих объятий и стал передавать его, как драгоценный кубок, из рук в руки другим минометчикам. Не скоро еще мы смогли приступить к нему со своими расспросами, что там потом было и как, и с ним самим, и с его маленьким взводом, и с первой ротой. Спрашивали, разумеется, и о том, не повстречался ли он по выходе из окружения с кем-нито из полковой минометной, и страшно огорчались, когда слышали от него, что нет, бывших своих однокашников не видел нигде.
– Да вы погодите! Может, они уже в саду Лапшина? Там собирается наша дивизия, – сказав это, Лобанов спохватился: – Что же мы тут стоим?.. Пойдемте на мои огневые позиции!
– Куда? – мне показалось, что я ослышался. – Какие позиции?
– Самые обыкновенные. Сейчас увидите, товарищ политрук. Час тому назад оборудовали. Тут совсем близко. Видите, свежий противотанковый ров?.. Там мы и установили свои минометы.
– Много ли у тебя их осталось?
– Да все!
– Господи Боже ты мой! Как же тебе это удалось, тезка? Ты что, святой?
– Нам было полегче вырываться с маленькими нашими трубами. Мы не стали погружать их в повозки, а несли на себе. Ну и вот – вынесли.
– Это все так. Но сами-то вы как уцелели?
– Не все уцелели, – Миша вздохнул. – Васю Семенова оставили там, – он махнул рукой в сторону запада. – Помните нашего озорного, веселого Василька? Из расчета Бария Велиева. При бомбежке его осколок угодил в голову. И ранка-то была капельная, чуть заметная... Это километров тридцать отсюда. – Миша порылся в кармане, вынул из него что-то похожее на спелый желудь. – Тут адрес родителей Василька. Не успел еще написать им. Может, товарищ политрук, вы напишете? У меня что-то духу не хватает.
– Ты бы попросил Зебницкого.
– Да где я его найду? Может, он...
Я не дал ему договорить:
– Ну ладно, Миша, сообщу.
Я взял из его рук маленькую вещичку и положил ее в свой планшет. Сейчас же вспомнил день, когда всем нам выдали по одной такой штуковине и приказали упрятать в ней до поры до времени листочек с домашним адресом. Тогда же мы узнали, что зовут эту штуковину медальоном. Только не знали, что это за «время» и что это за «пора», до которых предписано хранить содержимое медальона. Впрочем, догадаться-то об этом было совсем нетрудно. И как только медальоны спрятались в специально назначенных для них карманчиках с левой стороны брюк, все мы как-то вдруг присмирели, принахмурились, беспокойно переглянулись: война, которая в тот момент была еще где-то за тыщи верст от нас, ощутимо напомнила о себе и о том, что может ожидать каждого из нас при близком знакомстве с нею. Хотел ты того ли не хотел, но мысль о возможной смерти не могла не поселиться в тебе с той минуты, как в «штатном» карманчике оказался малюсенький предметик. Не знаю, как другие, а я постоянно ощущал какое-то тревожное, пожалуй, даже враждебное чувство к этому самому медальону, затаившемуся и ожидавшему своего часа. И зачем только включили его в обязательную экипировку фронтовика?! Зачем, думалось мне, вот так-то уж, заранее, намекать человеку, что он может быть убит? А ведь крохотный сосудец, уютно устроившийся в карманчике шаровар, недвусмысленно давал знать, что на войне смерть будет следовать за тобою по пятам, как твоя хоть крайне и нежеланная, но непременная и постоянная спутница, что очень немногим суждено проносить медальон до конца войны. Не большая ли часть окопного люда распрощается с ним уже в первых боях? А у тех, кто подымется в атаку и сейчас же будет скошен пулеметной очередью, может быть, и не успеют вынуть его, потому что в пылу сражения, под вражеским огнем, для этого не будет ни времени, ни возможности. Хорошо, если кто-то подползет и прикопает тебя в воронке от бомбы или снаряда вместе с твоим медальончиком, но в таком случае ты будешь надолго, а скорее всего, навсегда числиться в без вести продавших...