Мой взгляд на литературу
Шрифт:
B. То, что я написал о «Возвращении», пришло мне в голову в столь отчетливом виде лишь после чтения вашего письма. Невозможно творить с полным рациональным знанием о том, что именно создается, что «хочется» выразить! (А если знаешь это слишком хорошо, то получаются произведения деревянные, грубо сколоченные, лишенные спонтанности.) То, как вы расставили в ряд «Крысу в лаб[иринте]», «Эдем» и т.д., было мне в новинку! И это было очень интересно, так как показывает, что в принципе одну и ту же (например, «лабиринтную») дилемму можно атаковать по-разному и решать (в художественном смысле) лучше и хуже. «Крыса» – это еще очень наивное решение!
C. В «Звездных дневниках» вы найдете рассказ о якобы «путешествиях во времени», – в котором Тихий в качестве директора Института из 27-го века должен «оптимизировать» всеобщую историю, начиная со времен возникновения Земли, направленными в прошлое «ретрохрональными» вмешательствами, и это «улучшение прошлого» приводит историю к тому кошмарно-кровавому виду, который запечатлен в учебниках и справочниках, – язвительность такой шутки представляется мне единственным способом, оправдывающим художественное построение «универсума с обращаемым временем», как бы «хрономобильного». Ведь подобная язвительность позволяет говорить о совершенно серьезных вещах, это такая «защита человеческой невинности», которая разваливается с оглушительным треском, и одновременно это насмешка над панинструментальным подходом, согласно которому ВСЕ можно сделать, достигнуть, изменить, улучшить, если только иметь соответствующие инструменты. Кстати, то, что я позволил себе в этом рассказе, весьма скромно по сравнению с тем, что я мог бы сделать, но существуют регионы истории, в которые не удалось вторгнуться по внехудожественным причинам. Вот и сейчас у меня такие же дилеммы в том, что я пишу. Обращаю ваше внимание на то, что до сих пор вы не коснулись в моих книгах темы иронии, гротеска, юмора, а ведь они могут быть масками серьезности! «Мнимая в[еличина]» притворяется шуточками, и критика позволяет себя обмануть, но ведь здесь шутки – это справка из сумасшедшего дома, дающая возможность говорить о серьезных вещах. (Это не единственная функция данной шутливости, другую я вижу в возможности придать тексту
Ваши мысли о моих попытках «материализации абстрактного» требуют особой благодарности с моей стороны. Думаю, что в тех «Дневниках», которые я вам пошлю, вы найдете хороший пример именно этого, в путешествии на «Дихтонию». Кроме того, эта вещь задумывалась одновременно совершенно серьезной и очень гротесковой, и думаю, что мне это удалось. Впрочем, посмотрите сами. Ваше мнение для меня тем важнее, что – возможно, вас это удивит – об этих новых 100 стр. «Зв[ездных] дневников» у нас не написано ни единого слова. Ничего. Попросту ничего. (На «Мнимую величину» было четыре отклика, три были попросту пренебрежительно-заезженными, ничего их авторы не поняли, а четвертый, наоборот, был «хвалебным», вот только уважаемый критик тоже ничего не понял.) Итак: переводы на 29 языков, миллионы тиражей, Бог знает которое издание, и по-прежнему Лем – это девственный континент, не тронутый человеческой мыслью. Что касается «Teksty», то я уже писал вам, что они охотно напечатают, что бы вы ни написали, а если там хоть вскользь будет упоминаться обо мне или о каком-нибудь другом польском писателе, в редакции будут особенно рады, так как это явно показывает, почему именно публикуют у нас в «Teksty». Так что, если вы что-то напишете, – что ж, прошу мне это присылать, но в редакцию, пожалуйста, отправьте сами, непосредственно, с небольшим сопроводительным письмом, ссылаясь на то, что редакция интересуется теорией литературы всех жанров, – впрочем, мне придется вырвать эти «Teksty» у редакции из горла, чтобы вам послать.
Да, похоже, композицию «Мнимой в[еличины]» вы угадали. А потому я чувствую себя обязанным рассказать вам, то есть разоблачить себя, что в «Абсолютной пустоте» этого замысла, преднамеренного, не было, и потому там это «раскручивание» и выход за пределы не так хорошо видны, они не так постепенно усилены, как в «Мнимой в[еличине]». Не было, потому что, как в Св[ященном] Писании, «не ведал, что творю». А заметив, в «М[нимой] в[еличине]» уже делал это вполне сознательно, и даже выбросил из книги одно «Вступление», само по себе, может, и неплохое, но такое, что чисто композиционно портило эту разворачивающуюся линию.
Ну... а что касается «микромоделей» той самой проблемы знаков и значащих систем, которые в целом являются модельными универсуумами ТОЙ ЖЕ проблематики, и того, что это так повторяется у меня (соляристская библиотека в «Солярисе», архив в «Рукописи» и т.д.), – то тут вы меня просто огорошили, потому что я этого как-то не замечал, но это, пожалуй, правда. Да, это очень любопытно, говорю об этом, как о чем-то чужом, получается, что это мое, я породил этих детей, но не придумал их облика – во всяком случае, такого, в такой компоновке. А то, что вы писали о параллелях – чему соответствует в этих моих вещах рассказчик, меняющий точку зрения, – о, это прямо создано для «Teksty». Потому что там сидят одни структуралисты, которые любятэти вещи, но то, что они до сих пор публиковали с вашей стороны, из Тарту, по-моему, не было чрезвычайно любопытным или оригинальным. Так что, если есть желание и возможность, пожалуйста, берите скальпель, режьте, очень прошу!
Не знаю, правду ли говорят об этих чистых страницах в английских изданиях Виттгенштейн, sed [333] si non и vero, и ben trovato [334] . Буду заканчивать, к сожалению, даже для вас у меня нет столько времени, сколько хотелось бы иметь. «Дневники» и «Выход» вышлю точно, а «Teksty» с Тодоровым постараюсь вам найти и послать, может быть, достану еще какой-нибудь номер, тоже вышлю.
Очень сердечно вас приветствую. Преданный
333
но (лат.).
334
если даже это неправда, то это очень хорошо придумано (итал.).
Станислав Лем
P.S. Несколько замечаний, уже после того, как написал ответ. A) социологический подход (марксовский) заслуживает применения в литературоведческом исследовании в качестве метода, если он адаптирован к произведению. Я думаю, что материальное и духовное, база и надстройка влияют друг на друга с помощью обратной связи, и что характеристика этой связи исторически меняется: то есть отношение «образа жизни» к «образу мышления» – это не постоянная величина, а неслучайная переменная, поскольку зависит от типа базы и от типа культуры. В зависимости от этого возможны культурные формации с высокой или низкой степенью автономии, то есть такие, креационные основания которых заключены или более в общественных отношениях, или в некоторой «инкапсуляции», как бы частично оторванные, изолированные от этих отношений. Нет одного-единственного универсального метода исследований в культуре, один и тот же метод может иной раз дать прекрасные результаты, а иногда – оказаться бесплодным. Ведь то, что называется мистифицированным (например, классово) сознанием, подлинно в том совершенно тривиальном смысле, в каком подлинной является любовь двух людей, хотя с биологической точки зрения (Голем!) она есть мистификация, «фальшивая интерпретация», вызванная половым влечением. В таком понимании «правдивой» является прокреационная цель, а порывы чувств – бессознательный камуфляж этой цели.
С.Л.
Майклу Канделю
Краков-Франкфурт, в октябре 1974 года
Дорогой пан,
пользуюсь пребыванием в Франкфурте, чтобы переслать вам письмо, которое не будет открыто и прочтено в Польше. Прошу считать все, здесь написанное, конфиденциальным, то есть не использовать это публично со ссылками на личности, места и т.п. Я хочу вернуться к вопросу жизни в тоталитарном государстве. А зная лучше собственную ситуацию, ее и хочу использовать в качестве примера. Первый вопрос, конечно, таков, что я ни напрямую, дискурсивно, ни в явной форме, в литературном произведении, не могу высказать свои действительные взгляды на проблемы той части света, в которой живу. Я могу только писать, приближаясь к самой границе цензурности, и иногда ее пересекать, что вызовет конфискацию написанного. Но это банальная очевидность, о которой вы сами можете догадаться. Я знаю, далее, что как приходящая ко мне корреспонденция, так и та, которую я отправляю, открывается и прочитывается. Это вызывает, между прочим, те большие опоздания в прохождении писем, которые мы оба наблюдаем. Два года назад мне нанес визит тогдашний Третий Номер Политического Бюро [335] ; он подчеркнул в приватной беседе, что только теперь «оценил должным образом» мои заслуги в пропаганде польской культуры за границей, а также заявил мне, что «органы» будут теперь стараться систематически поддерживать мою кандидатуру при выдвижении на Нобелевскую премию. Он просил меня обращаться к нему в случае каких-либо затруднений с публикациями, etc. Через год этот Третий Номер в результате тайных внутрипартийных интриг «свалился». Официально никому ничего об этом не было известно. Он просто исчез со страниц газет, нигде не появлялся, чтобы своей личностью освящать партийные и государственные торжества etc. Причин этого заката de facto я не знаю – хотя и ходило множество сплетен и домыслов, например, что он якобы стремился укрепить суверенность Польши по отношению к СССР, и именно оттуда пришел удар, который его свалил. Но это могут быть слухи, распространяемые им самим или его тайными сторонниками! (Чтобы сделать из него «мученика польской независимости», скажем, и таким образом его популяризировать.) Как это «падение» отразилось на моих личных делах? С виду никак, вроде бы ничего не изменилось. Но я вижу, что с этих пор значительно замедлился путь моих книг к публикации. Государственная награда, на которую выдвинул меня в 1974 году мой краковский издатель, меня обошла. Все вроде бы идет, как раньше, но идет как бы труднее. Возникают большие проволочки с заключением договоров на издание новых книг, а старые по-прежнему переиздают, но очень медлительно. Раньше издатели по собственной инициативе обращались ко мне, предлагая переиздать распроданные наименования. Теперь – тоже, но намного реже. И при этом очевидно, что сам я к этой «высокой феодальной протекции» не стремился, не хлопотал о ней, и свою кандидатуру на Нобелевскую премию никогда никому не предлагал. Об этом выдвижении – мертвая тишина, как если бы никогда ничего такого и не говорилось. И хотя я лично не был замешан ни в какие внутрипартийные интриги, сам факт «падения могущественного покровителя», которого я не хотел и не искал, мне приходится теперь ощущать. (На «Мнимую величину» во всей польской прессе за это время появилось лишь ДВЕ коротенькие рецензии.) А как было раньше, при Гомулке, когда я, например, вместе с тридцатью другими коллегами подписал письмо [336] , в котором мы выступили против культурной политики партии? Тоже НАПРЯМУЮ ничего со мной не случилось. Просто возникли какие-то бюрократические трудности, задержки, промедления, в результате которых через некоторое время после этого события я не мог выезжать из страны. Мне никогда не отказывали в получении заграничного паспорта, но только как-то все получалось так, что получал я паспорт слишком поздно, когда уже не мог воспользоваться приглашением. Несмотря на это, двумя годами позже я получил награду (орден). То есть я стал (а сейчас снова) терпим властями и предоставлен самому себе. Прилив «доброжелательности» со стороны властей наблюдается как возрастание интереса со стороны телевидения, радио, кинематографа, как увеличение интервью, предложений различных публичных выступлений, наград, многочисленных обсуждений, доходных возможностей, полезных шансов. Мой знаменитый друг [337] , за то, что многие годы является постоянным сотрудником католического еженедельника «Tygodnik Powszechny», никогда не выступает на ТВ и радио, хотя по его сценариям снимаются фильмы, а критики называют его одним из самых замечательных наших авторов. Долгие годы он даже мечтать не мог о выезде за границу. И хотя он является членом Главного Правления Союза Писателей (выборы в органы власти этого Союза одни из последних настоящих в Польше выборов, то есть не берут свое начало в закулисном назначении, и результаты этих выборов не известны
335
Речь идет о Францишке Шляхцице, тогдашнем министре внутренних дел, в партийной иерархии бывшем третьим лицом в государстве. – Примеч. ред. пол. изд.
336
Речь идет о так называемом «Письме 34», направленном в 1964 году польскими интеллектуалами премьеру.
337
Речь идет об Яне Юзефе Щепаньском. – Примеч. ред. пол. изд.
338
Закон, применяемый индивидуально (лат.).
339
Речь идет о Рышарде Пшибыльском, статья которого «Ставрогин», опубликованная в «Teksty» (1972, № 4), была расценена как аллюзия на систему коммунистической власти в СССР и чуть не вызвала закрытие журнала. – Примеч. ред. пол. изд.
340
независимый писатель (англ.); здесь: живущий исключительно писательским трудом. – Примеч. ред. пол. изд.
Вверяюсь вашей доброжелательности – преданный
Станислав Лем
Рафаилу Нудельману
Краков, 21 ноября 1974 года
Дорогой пан,
письмо ваше чрезвычайно интересно. Нет, я вообще не думал о возможности использования «Маски», resp . [341] ее начальной концепции в качестве ключа ко всем или почти ко всем моим книгам. Прошу принять во внимание то, что автор вынужден вести себя по отношению к собственным текстам всегда примерно так же, как человек по отношению к собственному глазу – глаз не может сам себя увидеть! Я долго не хотел писать «Маску», потому что сразу же, как мне пришла в голову эта мысль, я осознал подобие лейтмотива мотиву Хари. А как вы знаете, я не выношу возвращения к старым вещам. Мой краковский издатель, для которого я редактирую серию SF, утверждает, что в последних номерах ленинградской «Авроры» за этот год есть новая повесть Стругацких, что, естественно, меня чрезвычайно занимает в связи с этой моей серией. Это правда? Вы это читали? «Teksty». Позволю себе выслать вам очередной номер. Признаюсь, что я еще не оформил вам подписку, но лишь по причине чудовищной нехватки времени и суеты, однако я помню об этом и постараюсь исправиться, а в худшем случае буду и дальше посылать вам «Teksty», тем более, что это не так страшно, все-таки это ежеквартальник [342] , к тому же выходит с ужасным опозданием. Мне нелегко определить свое отношение к вашему «концептуальному ключу» к Лему, который был бы чем-то вроде универсального классификационного ключа, какой, например, используют в ботанике. Ибо я считаю, что любой достаточно изощренный ключ (а тот, который приготовили вы, наверняка будет весьма изощренным) МОЖЕТ подходить к замкам-текстам. То, в какой мере он подходит «на самом деле», а в какой – немного «через силу», просто не удастся решить раз и навсегда, универсально, для всех книг! (Моих книг.) Во всяком случае, я слышал уже много раз от людей, чье мнение уважаю, что я как бы пишу одну и ту же вещь всю свою жизнь, что повторяю вариации единственной концептуальной темы – так что существование Ключа к Лему представляется мне действительно и разумным, и возможным. Но является ли ЭТОТ НАИЛУЧШИМ? Ха! Этого я попросту не знаю... Было бы очень хорошо, если бы вы пожелали поделиться своими концепциями на тему моего творчества с М. Канделем. В его порядочности, то есть конкретно в том, что он останется лояльным в отношении вашей интеллектуальной собственности как критика и что не присвоит себе ничего из ваших гипотез, я спокойно могу поручиться.
341
то есть (лат.).
342
На самом деле «Teksty» выходили раз в два месяца. – Примеч. ред. пол. изд.
Если взяться искать так называемую объективную обусловленность всех моих сочинений – в понимании социального контекста, – наверное, проблему «Маски» как исходного ключа-концепции удалось бы изложить довольно легко! Другое дело, что это было бы как тривиально, так и не слишком приятно для меня. Конечно, было бы упрощением считать, что также и мои мысли отнологического измерения, касающиеся раскладывания человеческого существования в этом мире – в бытовом смысле, – что эти мысли также обусловлены критически-социальными размышлениями, – это уже было бы, я думаю, большим и обидным для меня преувеличением. Тем не менее, что-то в этом наверняка есть. Поэтому я горячо хотел бы, чтобы вы продолжили начатые рассуждения – с использованием ключа – «Маски». Вывод сможет представить свою полную обоснованность, лишь когда обрастет аргументационным материалом, пока же это является, конечно, необычайно очаровательным – замыслом, наброском. Сувин, критика, теория литературы, фантастики etc. Дорогой мой, если бы существовала теория фантастики и вообще – литературного произведения, хоть немного удовлетворяющая насущную потребность, я наверняка не писал бы такие молохи, как «Философия случая», как «Фант[астика] и футурология». Как я не раз уже говорил, я писал эти книги в условиях Робинзона Крузо, в пустыне и пуще, сам выстругивал себе, как умел, интеллектуальные инструменты, которые негде было взять. Сувин в самом деле очень добросовестно работает, но он немного схоластически страстен и, что хуже, – живя в среде этих различных авторитетов SF, не хочет портить с ними отношений. Я хорошо помню, как, в частности, пани Ариадна [343] сердилась на меня за львиную долю – если не за всю, – «Фант[астики] и футурологии», поскольку я так безжалостно сокрушительно обрушился на американскую SF. Но я не могу, не мог выбросить ни слова, – интеллектуальная пустота всех этих экскурсий в Космосы попросту позор человеческого разума... Одновременно следует уяснить себе относительностьмер на поле литературного восприятия. Американская среда привыкла к СВОЕЙ SF, считает ее нормой. Мои книги именно потому, я думаю, имея не самую плохую репутацию в Европе, встречают наибольшее – со стороны читателей, критиков! – сопротивление в Америке, поскольку за исключением буквально нескольких людей там, все в этих моих книгах тамошнего читателя отталкивает, раздражает, приводит в ярость, злит: ибо возник канон, согласно которому никакая глубина не смеет участвовать в показах космических авантюр... и с этим ничего не поделаешь.
343
Ариадна Громова, переводчица произведений Лема. – Примеч. ред. пол. изд.