Моя коллекция
Шрифт:
Вот, видите крышу из окна? С ней связана интересная новелла.
Просыпаюсь я как-то утром в мастерской и не могу ее узнать. Все вокруг залито каким-то желтоватым туманом, как будто я в аквариуме оказался. Пол, потолок, стены сами собой перекрасились. Картин своих не узнаю — все в желтоватом флере…
Что такое? С ума я сошел, что ли?
Вскакиваю, бросаюсь к окну и — о ужас! Крыша напротив за ночь перекрашена лимонной краской и бликует, рефлексирует напрямик ко мне!
Что делать? Писать не могу, все цвета изменились до неузнаваемости.
Звоню в исполком. Там ничего не понимают, дают разные
— Я художник. Напротив крыша. Крышу покрасили лимонной краской. Поэтому не могу работать. Нельзя ли перекрасить крышу?
— Крыша напротив?
— Да.
— Поэтому работать не можете?
— Да.
— Почему?
— Из-за рефлекса.
— А с вашей крышей все в порядке? А с рефлексами как? — так участливо спрашивают.
Полный тупик. Ухожу, прекрасно понимая тщетность своих попыток. Ну, кто же будет перекрашивать крышу жилого дома из-за того, что мне не тем светит?
Сижу дома весь в тоске и желтых бликах. Куда обратиться?
Кто-то посоветовал: обратись в тот райбумпромстройтрест, который эту крышу красил. Безнадежное дело, и ежу ясно, но все же поехал.
Приезжаю, поднимаюсь на второй этаж в приемную начальника. Секретарша говорит:
— Присядьте, у начальника производственное совещание.
Сел я на кончик стула, а из-за двери громовые звуки — кому-то на ковре крепко мозги чистят. Чувствую, зря приехал, плохо мое дело.
Дверь открывается, вылетают потные, красные строители, а из кабинета вслед несется отборный русский фольклор. Потом появляется сам. Такой типичный туз при исполнении. Высокий, толстый, при галстуке. Орлиный взгляд на меня:
— Это кто?
Секретарша:
— Это к вам, Николай Степанович!
— Что надо?
— Художник. Окна на крышу. Покрасили лимонной краской. Все залило желтым. Работать не могу. Нельзя ли перекрасить?
Все сказал, поднялся, чтобы сразу к выходу.
— Адрес?
Падаю назад на стул. Ушам своим не верю. Адрес не могу вспомнить…
— Большая Пушкарская, 48.
— Катя, запиши. В какой цвет перекрасить?
Я в шоке. Названия красок забыл. Только стронциановую помню.
— Ну, идеально было бы в белый…
— Белого нет. Есть сурик и окись хрома.
— Окись хрома, окись хрома!
— Все. Можете идти.
Вернулся домой, валидол принял. Думаю: чушь все это, сон какой-то, ну не может же этого быть…
И что ж вы думаете? Через три дня перекрасили! В светло-зеленый! Вот в этот самый! Полюбуйтесь!
Неловкое положение
В дни моей молодости я был вхож в один крайне добропорядочный и высокоинтеллигентный дом. Это была семья, в которой профессура неизменно переходила из поколения в поколение и дала русской науке немало славных имен. Меня привлекали в этом доме изысканность отношений между домочадцами, старомодная обстановка и бережно-почтительное отношение к семейным традициям.
Так, например, на стенах гостиной и столовой висели портреты в темных рамах — на них были изображены прародители хозяев
Я дружил в ту пору с сыном профессора Володей. Это был талантливый молодой человек, который как-то выходил за рамки принятого в семье стиля из-за сумбурности увлечений и алогичности поступков. Он доставлял немало огорчений родителям, которые пророчили ему научную деятельность, а он периодически увлекался то стихами, то фотографией, и самое верное, что могли сделать родители — это предоставить ему полную самостоятельность.
На почве увлечения черно-белой фотографией и проходила наша дружба, а кроме того, Ирина Павловна очень поощряла наше знакомство, так как считала, что я со своей усидчивостью и работоспособностью оказываю благотворное влияние на Володю.
С той же целью в дом незаметно и тактично была приглашена Аня, девушка из хорошей семьи, особа уравновешенная, начитанная и не по своим семнадцати годам серьезная. Она была дочерью профессора, соседа по даче в Академическом поселке в Токсово.
Володя увлекался фотографией всерьез и с полной отдачей (впрочем, по-другому он увлекаться не умел). Он первый из знакомых мне фотографов начал экспериментировать со съемкой с неожиданного ракурса — его «Серия ракурсов», помню, поразила мое воображение. Кроме того, он занимался микросъемкой, изобретал насадочные кольца, всячески усовершенствовал свой аппарат, конструировал телеобъектив, составлял свои рецепты фотохимикалий.
В связи с фотографией мне вспоминается случай, который до сих пор повергает меня в краску стыда, потому что я тогда попал в неловкое положение.
Я пришел утром к Володе и, узнав, что его нет дома, попросил разрешения у Ирины Павловны его подождать. Я сел к его столу и решил посмотреть последние фотографии, которые, как я знал, хранились в ящике стола и к которым у меня в любое время был совершенно свободный допуск.
Открыв ящик, я вынул три больших пухлых конверта.
В первом были пейзажи. Не говоря о безукоризненной технике, они были сделаны рукой художника. Сам выбор тем, точек съемки говорил о вдумчивом отношении к объекту и композиции, он пытался раскрыть в простом пруде, поросшем ряской, его лирический смысл, какое-то очарование, музыку, что ли…
Во втором конверте были цветы. Это были эффектные снимки с использованием утренних лучей солнца, косого освещения и капелек росы. Крупные, во весь лист тридцать на восемнадцать, розы, ромашки, колокольчики, — все это вызывало какое-то удивительное ощущение лета, солнца и запаха этих цветов, а кузнечики на стеблях и мохнатые пчелы в тычинках цветка дополняли впечатление живого.
Еще во власти обаяния чудесных цветов, я вынул фотографии из третьего пакета и замер в изумлении. На всех двадцати — двадцати пяти листах были изображения прелестных ню на пленэре. Все это было снято с чистотой и непосредственностью молодости, ни на одном снимке вкус не изменил фотографу — все было целомудренно, строго и прекрасно. Умелое обращение с источником света, тонко использованное сочетание белого тела на фоне сознательно нерезкой, смазанной листвы дало великолепные эффекты красоты и пластики юного женского тела.