Моя мать Марина Цветаева
Шрифт:
Жили Бальмонты в двух шагах от Скрябиных и неподалеку от нас, вблизи Арбата. Зайдешь к ним — Елена, вся в саже, копошится у сопротивляющейся печурки, Бальмонт пишет стихи. Зайдут Бальмонты к нам, Марина пишет стихи, Марина же и печку топит. Зайдешь к Скрябиным — там чисто, чинно и тепло, — может быть, потому, что стихов не пишет никто, а печи топит прислуга…
Когда Бальмонты собрались за границу — думалось, что ненадолго, оказалось — навсегда, мы провожали их дважды: один раз у Скрябиных, где всех нас угощали картошкой с перцем и настоящим чаем в безукоризненном фарфоре; все говорили трогательные
Но смутно было у Марины на душе, когда она перекрестила Бальмонта в путь, оказавшийся без возврата.
В эмиграции, продлившейся для Марины с 1922 по 1939 год, интенсивность дружбы ее с Бальмонтом оставалась неизменной, хотя встречи возникали после значительных перерывов, вплоть до 30-х годов, когда Константин Дмитриевич и Елена, перестав пытать счастья в перемене мест и стран, горестно, как и мы, пристали к парижским пригородам. Тогда мы стали видеться чаще — особенно когда заболел Бальмонт.
Трудно вообразить, каким печальным было постепенное его угасание, какой воистину беспросветной — ибо помноженной на старость — нищета. Помогали им с Еленой многие, но всегда ненадежно и недостаточно. Люди обеспеченные помогать уставали, бедные — иссякали… И все это: постоянство нищеты, постоянство беспомощности — было окружено оскорбительным постоянством чужого, сытого, прочного — и к тому же нарядного — уклада и обихода. К витринам, мимо которых Марина проходила, искренне не замечая их, Бальмонт тянулся, как ребенок, и, как ребенка уговаривая, отвлекала его от них верная Елена.
Болезнь Бальмонта постепенно уводила его с поверхности так называемой жизни в глубь самого себя, он обитал в своей, ставшей бессловесной и невыразимой, невнятной другим Океании, в хаотическом прамире собственной поэзии.
В последний раз я видела его и Елену в Париже, зимой 1936/37 года, у друзей. Рыжая бальмонтовская грива поредела, поседела и от седины приобрела неземной розоватый оттенок. Взгляд утратил остроту, движения — точность. Голова осталась такой же непоклонной, как и прежде, хотя тяжелые морщины тянули лицо вниз, к земле. Он деловито и отчужденно ел. Елена сидела рядом, почти бестелесная, прямая, как посох, которым она и служила этому страннику.
— Марина, — сказал вдруг Бальмонт, царственно прерывая общий тихий разговор, — когда мы шли сюда, я увидел высокое дерево, круглое как облако, все звеневшее от птиц. Мне захотелось туда, к ним, на самую вершину, а она (жест в сторону Елены) — вцепилась в меня, не пустила!
— И правильно сделала, что не пустила, — ласково отозвалась Марина. — Ты ведь Жар-Птица, а на том дереве — просто птицы: воробьи, вороны. Они бы тебя заклевали…
ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ
«Аля! Торопись, одевайся! Мы пойдем к Писателям, продавать книги». Я быстро надеваю розовое бархатное платье,
Марина выходит из большой холодной комнаты, неся в корзиночке книги. Самые легкие она отложила мне в платок, и мы идем. Смотрим по дороге на Никитские часы. «Алечка! Сейчас половина первого, и мы как раз вовремя придем!»
Подходим к Лавке писателей. Марина крестится, хотя церкви никакой нет. «Что Вы, Марина…» — «Аля, как ты думаешь, не слишком ли много я писателям книг тащу?» — «Нет, что Вы! Чем больше, тем лучше». — «Ты думаешь?» — «Не думаю, а уверена!» — «Аля, я боюсь, что у меня из милости берут!» — «Марина! Они люди честные и всегда правду скажут. А если берут пока, то это от самого сердца».
Марина воодушевляется, но не без некоторого страха входит. Она здоровается с галантностью и равнодушием.
Кто-то гладит меня по голове. Испуганно поднимаю глаза: передо мною стоит молодой человек с веселым лицом, это Осоргин, [13] «итальянец» — он переводит с итальянского языка книги и работает в Лавке. «Ну, как, Аля, хочешь посмотреть картонные царства?» (Картонными царствами он называл твердые листы с рисунками для вырезания и склеивания.) «Если можно, то покажите».
Пока он вынимал «картонные царства», мой взгляд упал на Бердяева. [14] Это тоже был писатель, у него была такая болезнь, что он временами показывал язык. Он тоже работал в Лавке.
13
Осоргин М. А. — один из организаторов Книжной лавки писателей
14
Бердяев Н. А. — русский религиозный философ
Бердяев быстро рассматривал и листал книги, которые ему приносили для продажи. «Да, да (язык). Да. Эта 1000 рублей. Эта — 5000! Ах, ах! Эта пьеса Луначарского — 6000!»
Разные люди и дети подходят к прилавкам, рассматривают и листают книги. Ко мне подошел крестьянин лет сорока, показал на детскую книжку, спросил: «Барышня, милая, грамотная, для Васютки эта книжка хороша будет?» — «А кто это, Васютка? Ваш сын?» — «Да мой племянник!» — «Я думаю, что да. Тут про двух богатырей — Еремея да Ивана». — «А почем же она? Тыщинку стоит?» — «Нет, сто рублей!» И счастливый крестьянин удаляется, забрав книгу Васютке.
Вот откуда-то вынырнул черный Дживелегов. [15] Он встал за прилавком и любезно стал спрашивать каждого, кто подходил, — что ему нужно. Тем, кто книги приносил на продажу и попадал к Дживелегову, было плохо. Он давал мало и пугал своей наружностью. Марина, идя в Лавку, всегда говорит: «Ах, только бы не попасть в лапы к Дживелегову!»
Сегодня у него на голове высокая меховая желтая шапка, и одет он в короткое женское пальто.
15
Дживелегов А. К. — историк искусства, литературовед, театровед.