Мозгва
Шрифт:
Надо бы такую работу, чтобы сидеть и тихо мараковать — часовщиком бы, с окном, выходящим на среднего размера улицу, в старом, XIX века городском центре, чтобы там мимо ходили и ездили, но не слишком. Желтая настольная лампа. Но раз уж часовщиков осталось мало, то и других таких работ вовсе нет. Чтобы жить медленно, а внуки в гостиной потом портрет повесят.
Но и так все было неторопливо и как обычно. Лужа, неминуемая возле остановки троллейбуса на ст. „Речной вокзал“, и молодые люди, думающие, что то, что они модные, — это очень важно, а в каком-нибудь вагоне метро сейчас непременно у дверей лежит пустая бутылка: когда поезд тормозит, она откатывается направо, когда стартует — налево.
Хотя ведь они, люди, были такими славными. Должен же кто-нибудь написать, кино снять про то, какие все вокруг славные. Уже все написали про то, как страдают. А про то, что все кругом славные, — никто не сочинил или ему не поверили и забыли. Разве только Кириллова помнят, который в „Бесах“ сказал, что все хороши, все, только об этом не знают: сказал это и пошел застрелиться.
Когда он вернулся домой, уже смеркалось, но музыка во дворе продолжала торжествовать. Похоже, какая-то пьянь, завладевшая радиорубкой, вкручивала на полную мощность особо близкие напевы, стекла реально дребезжали. Затем произошел салют, который он впервые в жизни лицезрел, сидя за кухонным столом. Салют грохал тут же, возле дома — рядом же была Поклонная гора. После салюта музыка угомонилась.
Чуть позже пришли жена с сыном, ошарашенные: они сдуру решили сходить на Поклонную, погулять с народом. В итоге жена пребывала в задумчивости, изумляясь вслух количеству людей слободского типа и их лицам. Говорила, что там была толпа стеной, на гору было не выйти и назад не повернуть, они из гущи выбрались только в районе „Филевского парка“, уже на Минской улице.
Но жить ему стало лучше, намного. Он стал спокойнее, даже работать стал, как уже лет десять не работал, и, наверное, уйдет заниматься летающими аппаратами 5-го поколения, — позвали перед праздниками, там как раз была утверждена госпрограмма, а по его специальности не принципиально, чем именно заниматься — крокодилами или прямолетающими. Платформа „Отдых“, аглицкое левостороннее движение электричек, сосновый лес, гор. Жуковский. У него и живот подобрался, стал меньше жрать, с интимной жизнью наладилось. Новые спокойствие и здоровье воспринимались как выздоровление, но послеоперационное: ему внутрь что-то вшили, и теперь швы сняты, все затянулось, а внутри него теперь неизвестно что. То ли вживленный механизм, то ли, наоборот, ему вырезали из мозга какую-то с рождения росшую вместе с ним опухоль.
В ближайший выходной, 26 мая, снова отправился на Балаклавский: и полгода не прошло с прошлого визита. Цель была прежней, начать приводить ее в порядок путем приблизительной калькуляции неизбежных расходов. Думать о том, что делать с квартирой дальше, он не стал, логично отложив решение на после ремонта. Но подвиг, очевидно, предстоял: на квартиру на Кутузовском уходило многовато денег — и из-за стоимости, и магазины в округе были слишком дорогими. Впрочем, год бы там еще пожил: и расположение удобно, и свыкся он с этим диковатым местом. Внутри-то двора вполне мило, а что там этот Кутузовский, безлюдный и ветреный: вышел из метро, шасть в подворотню, и все. Но дольше года там оставаться было уже нельзя. Ранняя версия комы, караулившая его на Балаклавском в виде Медицинской энциклопедии, не пугала: что она теперь. Она была демонстрационной, слабенькой версией. Котенок.
От „Чертановской“ пошел пешком. Там дело в том, один автобусный маршрут идет не прямо, а сворачивает в сторону „Севастопольской“. А номера он не помнил. Помнил, конечно, но из головы вылетело. Во избежание скучных проблем пошел пешком. Было солнечно, жарко, но ветрено, уместно для похода.
Вообще, как людей пробивает? Что воспринимает существо, которого пробило?
К примеру, берег чертановско-балаклавского озера — водной глади, которая начинается от „Чертановской-северной“ и тянется примерно две автобусных остановки по Балклавскому в сторону Битцы. Это бассейн, обрамленный насыпью и бетонными парапетами. По утрам — солнечным — на том склоне, что возле метро, летом обыкновенно имеются спящие бомжи, которые просыпаются не слишком рано. По их расположению легко понять, как им было неплохо в начале ночи: россыпью спят на траве, примерно человек пять, одна, кажется, женщина. По-детски, на траве по холмику, по зеленой насыпи, положив ладошки под щеки, чуть согнув колени. Солнце аккуратно падает на них, но не пробивает им веки, не будит.
Наверное, вчера было так: двое-трое бомжей незадолго до времени закрытия метро вышли из „Чертановской“ на предмет ночлега, сюда они отправляются как на дачу, место известное и приятное. Возможно, к ним присоединился кто-нибудь из азербайджанцев, которые держат тут круглосуточные палатки, и еще пара каких-нибудь местных дам, радующихся лету. А также небольшое число праздношатающихся жителей окрестных домов, которым захотелось выпить в ночной свежести у воды. Сидели кучками, может быть, жгли даже костерок, чтобы на нем улучшить сосиски. И вот тут они и видят, как по темнеющей, но еще светящейся, в силу удаленного заката, глади обрамленного бетоном озера плывет лебедь, а на нем сидит… да хоть Заратустра и от него, конечно, исходит некоторое сияние.
И Заратустра им немедленно вставил: потому что это же не простой какой-то тип на лебеде или в лодке типа лебедя, а кто-то волшебный, несвойственный здешним местам. Им было вставлено, их пробило, и, надо полагать, теперь они уже никогда не будут теми, какими были накануне, хотя и будут — когда все же проснутся — вспоминать по-разному: они видели по-разному, запомнили по-разному, ничего у них не сойдется, так что в итоге они согласятся, что все это было атмосферным эффектом, а в лодке плыл хрен, решивший поразмяться на ночь глядя. Тут да, иногда катались на лодках. Хотя это и был не случайный ночной хрен, а именно что Заратустра. Но они его не удостоверят, не утвердят. Но пока у них еще есть шанс, пока они спят — сохраняется шанс стать навеки другими.
Или, скажем, в двух спящих теперь на траве лиц из чуть отдаленного битцевского парка двумя днями ранее влетели внутрь небольшие (летели поэтому быстро, как воробьи) совы, аккуратные, с оранжевыми, чуть светящимися как неоновые вывески, глазами. Влетели в них, будто ужалили, и теперь они стали мудры, хотя, очень возможно, никогда этого не узнают, потому что жить, в общем, некуда.
Таких происшествий в городе Москва происходит много, но они не вполне согласуются друг с другом, отчего Москва и заменяет мозг всем, обитающим в ней.
По возвращении на Кутузовский возникло желание мусорной еды, отчего купил в „Молоке“ самые ерунду и гадость, что там были: банку килек в томате, причем с разбором, именно каспийских; плошку лимонного желе — химического цвета, резинового, безвкусного. Взял бы еще и плавленый сырок „Дружба“, но „Молоко“ мажорилось, имея только мягкие треугольные заграничные. Ему не хватало грязных витаминов.
Такая еда нужна вот для чего: за ее поглощением идея обустройства счастья уже не кажется мечтательной. От плохой еды понятно, что лишь установив для себя рамку счастья, можно начинать бояться потерять что-то, что вошло в инвентарный список. Что у него есть такое, что ему всякий день страшно потерять? Есть, есть, он же чего-то все время боится. Значит хорошо будет уже и оттого, что к вечеру обошлось без потерь.