Мурашов
Шрифт:
— Что же ты станешь делать? — сипло трубил старый цыган. — Здесь нельзя жить, это наше место, а ты опасный человек. Как-то здесь ночевали недолго два венгра, а потом их поймали в городе и повесили на базаре. А если бы поймали здесь? Тогда задержали бы и увели в тюрьму и меня, и мою семью.
— Трусишь, мош. Неужели никто не знает, что вы тут живете? Нет, не верю.
— Знает полицейский надзиратель и не трогает, и не дает трогать другим. Иногда он просит что-нибудь сделать у него в доме, старуха моет полы, помогает в саду.
— Только-то? Может, еще чем-нибудь помогаешь?
Цыган
И тут в голову внезапно ударила горькая мысль: ведь у него нет ненависти к старому двуличному цыгану, готовому предать всех и вся, лишь бы только выжил он и его семья. На фронте он смотрел бы на деда совсем другими глазами. А вот теперь не стреляют, не рвутся кругом снаряды, тихое небо висит сверху, — и не поднимается рука на этого человека. Сидит, слушает его. Видно, тут другой мир, он перевернулся, как в песочных часах. Все по-другому. Нет жесткой разницы, преграды между добрым и злым, плохим и хорошим, белым и черным, как на передовой. Попробуй, скажи, что плохо, что хорошо, когда ты сидишь и жрешь мамалыгу, полученную из рук цыгана, на совести у которого наверняка не одна подло загубленная жизнь, а сам ты, находясь здесь, не сделал ничего для исполнения своей солдатской задачи.
— Ты меня, мош, не закладывай, — сказал он, — я тихий. И ты учти: если меня возьмут, тебя не станет в тот же день. Пожалей своих, мош.
7
Летом 1938 года с заставы на западной границе, где Мурашов проходил срочную службу, отправили его поступать в пограничное училище. Он прожил в летнем лагере около недели, когда его вызвал вдруг начальник приемной комиссии.
— Слушай, помкомвзвод, — сказал он. — Ты знаешь, куда поступаешь?
— Так точно, знаю. В пограничное училище.
— Да-да. У нас особые требования. А у тебя, — он стукнул пальцем по папке, — тетка, репрессирована. Почему не сообщил сразу? На заставе об этом знают?
— У нас спрашивали о таких родственниках. Я все сказал. И мне ответили, что это не препятствие. Ведь вы неправильно сейчас сказали: это мужа у тетки арестовали, инженера-конструктора. А тетка с ребятами живет, где и жила. Мается, конечно… Муж тетки — довольно ведь дальняя родня, верно?
— Хмм… Ты сам с ними поддерживал отношения?
— Ну, чтобы уж близко — не скажу…
Мурашов и правда редко ходил в гости к тетке Симе — стеснялся худой одежды, чувствовал себя чужим в чинной, благообразной, ухоженной обстановке Дома специалистов после барачных шума и вольницы. Тетка тоже редко бывала у них, снисходительно жалела сестру, мать Мурашова, за ее тяжелую жизнь с лиховатым, не чурающимся рюмочки мурашовским отцом. А сам отец вообще не бывал в инженерской семье никогда. «А-а, родня… дерьмо!» — говорил он.
— Так вот, помкомвзвод: ты в наше училище не подходишь. У нас особые требования, понимаешь?
Мурашов подумал, вздохнул, развел руками:
— Ну, что делать? Хоть в городе побывал, на других людей глянул, отвлекся
— Конечно, нужны… Только найдешь ли ты там дело по себе? У тебя ведь девять классов — значит, до института еще год учиться надо. А обратно на завод идти — что же с таким образованием кувалдой-то махать? Ты ведь кузнец?
— Я работал на механическом молоте, там кувалдами не машут. Но вообще я собирался на лекальщика учиться, мне один из них говорил, что у меня в пальцах чутье есть.
— А если в техникум?
— Что я там, с пацанами? Да и кормить-одевать меня некому, так что будем считать — отучился…
— Что-то ни то, ни се у тебя, — гнул свое комиссар. — Почему девять классов? Ни семь, ни десять. Запалу не хватило, что ли?
— Мать за уши тащила, — нехотя объяснил Мурашов. — У ней в семье все образованные. А у меня в девятом классе уже борода росла. Считайте, девяти в школу пошел, да два года сидел в шестом. Девятнадцать лет, а я все в штанах с заплатами бегаю! Сверстники-то мои работали давно, одевались…
— Но-но! — прозвучал строгий голос. — Мать тебе добра хотела, а ты, понимаешь… Не кончил, значит? А причина, все-таки?
— Да отец наш опять забуробил, нашел какую-то… Матери тогда не до меня стало, я и ушел потихоньку из школы. Когда на завод устроился, только тогда ей сказал.
— Ладно, с этим ясно. Как я понял… жгучего, скажем так, стремления стать командиром-пограничником у тебя нет?
— Жгучего нет, товарищ полковой комиссар. На границе ведь служба тяжелая. Иной раз и день и ночь на ногах. Разрешите идти, собираться?
— Нет, Мурашов, погоди. А если бы поступил к нам — учился бы, служил честно?
— Конечно. Кому-то ведь и на границе служить надо. Это служба почетная. И зарплата подходящая.
— Отлично отвечаешь. Отлично. Только — не могу я тебя в наше училище принять, вот какая беда!
«Ну, не можешь и не можешь, какого хрена тогда кашу-то по тарелке мазать?» — раздраженно подумал Мурашов и сказал снова:
— Так разрешите идти?
— И отпустить так просто не могу… Вот характеристика твоя, подписанная командиром отряда Апенченко. Мы с твоим Апенченко в Средней Азии вместе служили, можешь передать ему при встрече привет от Колбенева. Так вот что тут сказано: «Выносливый, исполнительный, не чурающийся никакого труда красноармеец. Среди подчиненных пользуется заслуженным авторитетом. Меры строгости по отношению к ним применяет справедливо, основным методом воздействия считает личный пример. В боевой обстановке смел, инициативен…» Видишь, что тут написано? А я Апенченко верю, он словами не бросается. И плохого красноармейца не пошлет учиться на командира. Только лучшего из лучших. И что же теперь из этого выходит?