Муравьиный бог: реквием
Шрифт:
Калитка скрипнула, и дряблая рука в пигментном крапе пролезла в щель, пытаясь сквозь нащупать ржавень и крючок.
– Идёт! – Он разогнулся, отпуская доску, грядками укропа, по клубникам промчался до крыльца, окликнул: – Ба! Она! – Но в доме было тихо, он бросился в пустую, под «баба – бъять!» на цыпочки поднялся, выдернул из щели язычок, зажал в кулак и, запыхавшись, вышел на крыльцо.
У лавочки уже стояла Дергунова, в своей мышиной кацавейке, с прокисшим репчатым лицом и с толстой папкой счёт-оплаты электрических услуг.
С задов, от дальнего двора, с ведром без дна, какому дном служил пружинистый каркас сорнячных
– Бог дай здоровьишка, Зинуль…
– Тебе, Верунь.
– Молитвами твоими. Чаво-то зачастила к нам…
– Не я част'a, дела часты.
– Петруш, это куда собрался-то?
– Я так…
– А так – ведро н'a, бабе вынесь, не видишь – Зинасанна вон пришла.
– Помощник, Вер, растёт.
– Ой, Зин, спаси тебе осподь помощников таких… чаво стоишь-то, на веранду проходи.
Петруша зашагал с ведром нейтральной полосой малиновых рядов к помойке. Добжанский кот в репейниках сидел, завалинкой бежали муравьи, садилось солнце, на Василевских стороне дядь Женя папин «Беломор» курил, тёть Люба в их беседке накрывала ужин.
Толкнул калитку, вышел, продравшись сквозь кордон цеплючих веток ямы выгребной, одной рукой зажав от вони нос, за уголок седой половичок откинул, каким она для перегноя укрывала общий сор; земля под ним дымилась, как будто в глубине зыбучих ворохов травы, осклизлых гущ, куриных косточек, личинок-червяков, под зуд зелёных мух, на земляных дрожжах, последнюю выпаривая влагу, тлел пожар.
Звонок, по кочкам прыгая зазвякал, багажник застучал – трата-та-та! Залаял за забором Сашкин Шарик, и, обгоняя мчащийся овраг, гремя, скрипя, педалями в уклон крутя, промчалась мимо Сашка с посвистом разбойным, ввернув восьмёрку задним колесом у их ворот, пришпорила коня и, осадив, похлопав по багажнику, сказала, обернувшись:
– Садись, до низа прокачу…
И ты летишь, вцепившись в железяку под седлом, раскинув кеды над крутящейся землёй, боясь, что пальцы вдруг прищепит ржавая пружина, а ветер ноги оторвёт, и майка Сашки прям об нос – хлоп-хлоп, – и за спиной её не видно впереди, как будто в пропасть. А мир назад, наверх свистит, а ты туннелем вниз под дикий треск прищепки в спицах, в колодец ужаса из двух заборов и времён, в котором, как в метро, сливаются сейчас и было с будет, деревья, крыши, небо, облака, забор-вагон, трава-перрон, и, если духу хватит обернуться, увидишь, как маяк пожарной вышки, взлетая, исчезает в высоте.
Последний скорый в глубину земли трясётся так, что зубы как горох, глаза закрыл, чем видеть, как в лепёшку. Сейчас – и всё… но только всё быстрей, и ужас обгоняет страх – трата-та-та! Уже быстрей нельзя никак, как будто растворился в скорости обратной, как размололо мельницей педаль, и там, в пересеченье дачных линий, сошедшихся, как в папиных чертёжных ватманах, в одну, сквозь дальний лес портал открылся, чёрная дыра, и даже тормоз задний не поможет, не спасёт, и обречённо думаешь: «Спасите! Мама!..» И смерть внезапно отпускает хват, да так, что в жёлтенький горошек майки Сашки головой, и пыль столбом, и ноги опускаются на землю, болтаясь, как верёвки, в кедах и шнурках.
– Ну, как?
– Ва-аще-е…
И с двух сторон руля-коня идут, ведут домой оранжевый «орлёнок», хрустя вечерней пылью золотой.
Чирикая,
Петруша посмотрел на небо. Две белых полосы, очерченные отблеском заката, пересеклись и постепенно растворились в глубине над ним.
В саду запахло колдовским и тайным, всё ближе на тропинку выползали тени из цветов; лягушка шлёп из-под ноги ожившей темнотой, и ужас остановит сердце. Всё тише голоса старух, присевших лавочкой у дома, как будто с каждым шагом уменьшался звук, как ручку радио крутить.
Он оглянулся. Старухи уменьшались вместе с звуком, и, сделав шаг назад, он увеличил их чуть-чуть, довольный, зашагал к калитке дальней, считал шаги, чтоб знать, с какого раза исчезают насовсем.
У бочки оглянулся снова.
Тёмный дом, под низким лбом обросшей мхом чердачной крыши, слепое длинное покойника окно, и светлячком мигает через листья веранды рыжий огонёк, всё остальное исчезает, становясь невидимым совсем, уменьшившись до ничего, которое огромней сада, поля, леса, неба и земли.
Деревня гномиков, посёлок муравьёв, бегущая в полях дорога-невидимка, большая станция и город – всё исчезало от его шагов, и он, не исчезая, исчезал тому, что там, как будто тени делался одной с огромной темнотой, со всем, что шевелилось, квакало, скрипело, прыгало, хрустело в ней из сотен глаз, многоголосий птичьих, запахов и шорохов, и лап, и веток, и стволов, иголок, панцирей и жалец, когтей, зубов, присосок и клыков.
В воротнике ревня торчал из грядки пень с чернеющей зарубкой спила, как будто кто-то великана в землю закопал и после голову срубил, и обезглавленный мертвец, обвязанный верёвками-корнями, мог каждую секунду землю приподнять, осыпав яму, смяв ревень, пойти на дом и растоптать его и всех, кто там, как мух передавить. Петруша обошёл его по грядкам, опасливо косясь, чтоб не вцепился, не напрыгнул со спины.
Здесь рос у ней махровый опиумный мак, «лиловый кардинал», храня в коробочках-головках сухую сладкую икру на пироги. С бутоном стебель отломив, увидел проступивший в сломе белый сок, как будто слабенький цветок из трубочки пил молоко земли, как в ресторане города Анапа с папой пили через трубочки коктейль, и, вспомнив, облизнул и потянул в себя белёсых крапин, но молоко земли вязало и горчило. Отковырнув с бочонка макового крышку, мизинцем подцепил икру, но та была бела и пахла рыбой, что даже пробовать не стал.
Усатая оранжевая лилия цвела, он, ветку наклонив, вдохнул густой дурман, окрасив нос ржавчинками пыльцы, увидел дно, внутри свернулся шмель.
– Привет…
Но шмель был мёртв.
Два ясных серых глаза, не мигая, смотрели смерть шмеля, и выдох шубку шевелил как на живом, как ветер траву. В кругу пожарной бочки круг луны, и глубоко вверху неслышные плескались волны, невидимые шлюзы пропускали воздуха поток, несущий с юга вкус цветов, пропахших морем. Он растопырил пальцы, пропуская свет, и лунный ток полился на цветок теплом руки, в четыре треугольника из неба; мёртвый шмель сердито дёрнул лапкой.