Мурка, Маруся Климова
Шрифт:
Тоня даже хотела попросить папу, чтобы он хоть разок взял ее с собой в это загадочное место, которое называется командировкой, или позволил переночевать в не менее загадочном наркомате. Но постеснялась об этом просить. Она не боялась отца, как его боялась мать, которая при нем преображалась – говорила тихим заискивающим голосом, то и дело бросалась вытирать пыль с какой-нибудь из бесчисленных старинных безделушек... Тоня вот именно стеснялась его, потому что казалась себе по сравнению с ним особенно невзрачной.
Папа был не просто видный собою – Тоня была уверена, что такими, как он, бывают только
И только когда повзрослел Матвей, Антонина Константиновна поняла, как называлось то, что она даже сквозь пелену времени так ясно видела в своем отце... Это было глубокое, за душу берущее, не зависящее ни от каких внешних условий обаяние.
Вообще же она плохо помнила папину внешность. Только зеленые, как теперь у Матвея, глаза запомнились с детства, в остальном приходилось верить единственной фотографии, которую он прислал ей с фронта. На ней папа был суровый, усталый, и, как она и при его жизни знала, глубоко несчастный человек.
До Матвея он был единственный человек, который называл ее Антошей.
– Не нра-авится, что я по мамаше девку назвала! – цедила мать, когда слышала, как он произносит это имя. – Ясно дело, не из господ была покойница, рылом не вышла. Квартиру и то стенкой разделил, чтоб отдельно от нее, значит, проживать. Преступница она ему, видишь ли! Уж что сами народу положили за свою эту власть советскую, не сосчитать, а как бедный человек кого порешил, только прокормиться чтоб, так сразу престу-упница!
Мать обожала рассказывать истории из своего прошлого, перемежая их завистливыми замечаниями в адрес тех, кому повезло в жизни больше, чем ей, несчастной дуре без роду-племени, без работы-профессии, которую Константин Ермолов взял сначала в прислуги, а после, чтоб недалеко ходить за своей мужской нуждой, и в постель. Историй этих Тоня тоже не запоминала: ей тошно было от материнской зависти. Казалось, Наталья завидует даже своей единственной дочери, хотя той уж точно завидовать было не в чем. Но рассказ про Антонину Акулову, в честь которой ее зачем-то назвали, Тоня все же запомнила. Наверное, запомнила потому, что ее ужаснуло спокойствие, с которым мать рассказывала, как в двадцатые годы эта Антонина с барышом продавала на Сухаревке вещи, снятые ее сыновьями, то есть материными братьями, с убитых ими прохожих...
Ей противно было собственное имя, и она радовалась, что папе оно тоже не нравится и что он придумал этому имени замену. Впрочем, папа едва ли специально обратил внимание на что-то, связанное с нею. Тоня чувствовала, что находится где-то на самом краю его сознания. Он был окружен своим, ей неведомым, несчастьем, словно плотным облаком, и до того дальнего края, где была его дочь, доходили не внимание к ней и не любовь, а только жалость. Правда, Тоне и жалости хватало: мать не испытывала к ней даже этого чувства.
Антонина Константиновна отодвинула подальше от края
«И где она, столбовая его дорога?» – вздохнула Антонина Константиновна.
После того как он вдруг все бросил и ушел в армию, объяснив, что пока не понимает, чего ему в жизни хочется, ее забрали в больницу с тяжелым сердечным приступом. Нет, ей ни одной секунды не казалось, что внук может не вернуться из этого своего Таджикистана. Но вот каким он вернется, не оставит ли все свое здоровье в тех проклятых горах, на чужой границе, – об этом ее сердце молчало, и это страшное молчание о будущем любимого мальчика было для ее сердца невыносимым. Она считала дни до его возвращения, она чуть с ума не сошла, когда Матвей сообщил, что подписал контракт еще на год, потому что ему зачли университетскую военную кафедру как военное училище и дали лейтенанта, а людей не хватает, и уходить прямо сейчас как-то стыдно...
И вот он наконец вернулся, а покоя в ее душе не прибавилось.
Пепельницу она на всякий случай убрала в буфет. Все равно Анюты с Сережей нет, а Матвей не курит, и жаль будет, если, без толку находясь под руками, пепельница случайно разобьется. Впрочем, в ермоловской квартире каким-то чудом не разбился ни один старинный предмет, и это при том, что Матвей был в детстве подвижным, как ртуть, и все горело у него в руках.
Со всеми этими предметами была связана глубокая жизнь, полная чувств и событий, неведомых даже самой старой обитательнице этой квартиры, и все были поэтому словно заговоренные. Да и вся эта квартира с детства казалась ей каким-то зачарованным царством. Это прошло, только когда Сережа привел сюда Анюту и Антонина Константиновна с облегчением почувствовала, что наконец перестала быть хозяйкой этого дома.
Она постелила себе на диване в Сережином кабинете. Эта комната много раз меняла свое назначение. Когда-то здесь был кабинет отца, и маленькая Тоня не могла взять в толк, почему на его по-мужски широком столе так много совсем не мужских игрушек: расписная деревянная фигурка танцовщицы, мельхиоровые ладони с длинными пальцами, между которыми вставлены узкие сиреневые конверты, посеребренная глиняная птица с человеческим лицом, музыкальная шкатулка со множеством крючочков и колокольчиков, которые вызванивают какую-то до слез простую мелодию... Потом здесь была Сережина и Анютина спальня, потом с Сережей случилось его несчастье и он стал спать здесь один в те редкие ночи, которые проводил дома. Теперь это, слава богу, кончилось, и в эту комнату он даже заходит редко – видно, не любит вспоминать о годах, проведенных здесь в одиночестве.