Мурманский сундук.Том 2
Шрифт:
— Садитесь! Берите вилки, хлеб, кушайте…
— Тебе не скучно жить… одному? — спросил Лыткарин.
— Скучно, — честно признался Ермил. — Очень бывает скучно. Особенно осенью, по вечерам, если не работаю. Я, правда, захаживаю к хозяевам, Полине Андреевне, Григорию Евстигнеевичу, поболтаем немного, телевизор посмотрим, бывает в «дурачка» перекинемся. Моей дочке, — неожиданно переменил он тему и указал на портрет в рамке, — теперь тринадцать лет, почти невеста.
— Она здесь живёт? — спросил Казанкин.
— Нет, ребята. Далеко отсюда. В Анапе.
— Знаем, — почти в один голос ответили Казанкин с Лыткариным. — Мы его по географии изучали. Там ещё металлургический комбинат…
— Правильно, ребята. Вы всё знаете. Пришли вы в штамповку, и светлее в ней стало. Лучше стало. Раньше пили там, ох, как пили, и до поножовщины доходило… Как получка, аванс, давай соображать, новенький придёт — обмывай первую зарплату. Еще Фунтиков молодец. Правильный он человек. Не даёт бригаде каждый день квасить…
— А мастер?
— Мастер тоже. Хороший он, Пётр Алексеевич. Только иногда перегибает палку… Я бы сказал подхода у него нет. У нас как у рабочих? Мы хотим, чтобы к нам подход был. Не так — пришёл, наорал: давай, давай — и ушёл. Сейчас на голом энтузиазме никто работать не будет. Мужики стали такие… Ты приди, скажи, так, мол, и так, пропадаем… А что пропадаем? Да вот план не тянем. Поговорили, обсудили — вместе решили, и каждый своё дело вытянет. Тебе, например, — он ткнул пальцем в Ваську, — когда придёт мастер и говорит: «жми, сынок! — не очень охота «жать».
— Мне, — заулыбался Васька. — Мне совсем неохота.
— Так и другим. А если он подойдет и скажет: «Вася, милый ты мой, хороший, поднажми, браток, горим, план не вытянем». Ты подумаешь, подумаешь, а потом скажешь: отчего не поднажать, раз просят. Сам вижу, что горим.
— Правильно ты, Ермил, сказал, — проговорил Васька. — Я сам до этого не допёр бы. Я раньше думал: почему, когда бригадир скажет, я не огрызаюсь, хочется работать, а когда мастер — убей, неохота.
— Так они говорят об одном, а по-разному. Один от души просит, а другой требует — давай и всё! Пуп надорви, а выполни.
Ребята ушли от Ермила, когда было темно. Васька пошёл провожать Сашу. По дороге они говорили, что Ермил хороший человек и разбирается в людях, никакой он не тёмный и не керженский, как обрисовал его Никоноров.
— И Вере он очень понравился, — добавил Саша. — Видишь, приходила сегодня к нему.
На перекрестке они расстались.
— Пока!
— До завтра!
Казанкин пожал приятелю руку и пошел на 1-ю Рабочую улицу, где снимал квартиру.
14.
Оставшись один, Ермил убрал со стола, вымыл на кухне посуду, вытер насухо и убрал в шкафчик, определённый для него Полиной Андреевной. Он собрался выключить свет и уйти, как вошла хозяйка.
— Проводил гостей? — спросила она.
— Проводил, —
— Зайдёшь к нам? Мы с хозяином не спим, смотрим телевизор.
— В следующий раз, — отказался Ермил.
— Ты, Ермил, какой-то сегодня расстроенный. На работе может что? — Полина Андреевна внимательно всмотрелась в лицо Прошина.
— На работе нормально. Так я. Устал, наверно.
— Может, и устал. Ладно, пойду я, а ты отдыхай.
Она потушила свет, и её грузная фигура скрылась за дверями хозяйской комнаты.
Ермил вернулся к себе, взял с тумбочки книгу и присел к столу. Шелестнул страницами. Читать не хотелось. Подержав книгу с минуту в руке, отложил и прилёг на постель, не снимая одеяла.
Вчера он сидел на берегу оврага на старом пне, оставшимся от спиленной сосны и смотрел в небо, на реку, на мостки, на проходящих по тропинке людей, казавшимися маленькими. Было тихо. Лишь иногда проносились по насыпи электрички да натуженно гудели тяжело гружённые составы, или, качаясь из стороны в сторону, тряслись пустые платформы, звеня и скрежеща железками бортов. В электричках виднелись лица людей: одни глядели равнодушно в окна, другие смотрели на проносящийся мимо ландшафт, облака, мелькавшие столбы с любопытством. За окнами было много детей…
Высоко в небе, так высоко, что еле виднелись, пролетели журавли. Ермил подумал: вот и птицы собрались в стаю и полетели на юг. Вывели птенцов, поставили на крыло и в путь до следующего лета. А он уехал из родных краев. А почему уехал? Её ведь там нет! Наверное, потому, что слишком много связано с этим человеком, чьё имя он выбросил из сердца. Ходить по этим местам, где хожено и перехожено, где купались и загорали, слушали соловьев и всегда, проходя то ли мостик, то ли рощицу, то ли обрыв, дом, палатку — всегда в сердце вызывать воспоминания, которые давили на воображение, порождая картины прошлого — и радостные, и в то же время горестные.
Почему у него не получилось с ней жизни? Он много раз спрашивал себя об этом и не находил ответа. Сам виноват? С себя он вины не снимал, может быть, был не тем, кем хотел? И в мечтах, и наяву он хотел только хорошего, он не желал плохого ни ей, ни себе, ни дочке, никому. Даже пса шелудивого не раз приводил; кошку приблудную выкармливал, несмотря на ругань с её стороны. Не жесток он сердцем. А почему оно ожесточилось? Почему? Нет ответа. Во всяком случае, он никак не найдёт. Пытался выяснить в разговорах, в беседах с близкими людьми, но те не знали, или не говорили. У них был порядок, своя жизнь, далёкая от его жизни, они сочувствовали, утешали, как могли, хлопали по плечу: «Не пропадёшь!», но в их глазах не видел он участия. Это были дежурные слова, которых нельзя было не произнести, если ты считал себя воспитанным человеком. Тогда он впервые почувствовал себя одиноким. И со временем это одиночество углублялось и становилось всё более ощутимым, он заперся в себе, потому что ему казалось, что все хотят обмануть его, как обманула она.