Мусоргский
Шрифт:
Смешные декорации, склеенные из обоев на «китайский лад», где-то найденные костюмы, парики. Публика, улыбки, среди множества лиц выглядывают и Стасов с Даргомыжским. Кюи — за роялем, работает за оркестр. В увертюре ему помог и Балакирев. Потом зазвучали голоса. Мальвина Рафаиловна Кюи взяла на себя женскую партию. Трактирщик, тенор-любовник, злодей Зай-Санг. И — сам мандарин.
Виктор Александрович Крылов, автор либретто, припомнит «хороший голос» Мусоргского, В. В. Стасов — саму игру: она шла «с такой жизнью, веселостью, с такой ловкостью и комизмом пения, дикции, поз и движений», что публика — все, правда, были свои — хохотала не зная удержу.
Как могли сочетаться дар драматический и «мистический»,
И все же молодость Мусоргского — это не тот одинокий гений, судьба которого уже решена: бессмертная музыка в рукописях, обреченная исчезнуть — в его памяти, и сам он, завсегдатай ресторана «Малый Ярославец», больной, всклокоченный, измученный человек. Образ этого Мусоргского едва обрисовывается в воздухе, как возможность, как явление, не запечатленное в реальности. Его молодая жизнь полна творческих проб, сомнений, душевных опытов. Из белесоватой завесы, окутавшей его раннюю биографию, пробивается еще одно изображение. Одно почти загадочное знакомство.
Серые от времени страницы со старым шрифтом, где нужно привыкать к обильным твердым знакам, к «ятям», к «и десятичным»…
В февральском номере «Вестника Европы» будет напечатана вторая часть повести П. М. Ковалевского «Итоги жизни» [23] . Одна из героинь выходит за пределы журнальных листов.
Светлые залы дворянского собрания. Кружение масок, звуки оркестра, в глазах пестро от касок, шляп, мундиров, фраков… Тесно, жарко. Идет какой-то безрадостный карнавал, где веселье — напускное, «обязательное». Герой ищет глазами одну знакомую и вдруг…
23
См.: Ковалевский П. М.Итоги жизни // Вестник Европы. 1883. Кн. 2. Февраль. С. 573.
«…Сильная женская рука порывисто схватила его за руку… Из узких щелей маски на него смотрели страстные глаза и улыбались лукавые уста…
— Ты? Наконец это ты?..»
Он еще не опомнился, поскольку надеялся увидеть другую, но маска в широком домино уже стремительно тянет его за собой:
«Уйдем дальше… дальше… Здесь опасно… Он с меня глаз не спускает… В зале он как раз найдет…»
В голосе — маскарадная неестественность, но сквозь нее прорываются дивные знакомые нотки. И вот они на хорах, «в полутемном углублении окна». Она быстро приподнимает кружево маски и «впивается горячим поцелуем в его губы».
«Мари!» — Его внезапный восторг — и банальные фразы — «не ждал», «точно сон», «а я-то ждала!».
Она уже два года как замужем. «Муж мой ничего… он добрый мальчик. Только ужасно влюблен и ревнив». Жарко прижалась к нему, целует — «в глаза, в губы, в лицо…» Обморочное счастье героя, ее бегущие вопросы:
«— Где ты был? Куда пропал? Отчего не идешь ко мне?.. Отвечай! Говори! Признавайся!..»
И — новые поцелуи: «Мой очаровательный! Мой милый! Мой гадкий!»
И вот ее уже нет, в ушах еще звучит ее голос («Ты к нам придешь!»). Он «весь горит», растерян, «голова идет кругом», он идет, «натыкается на встречных, вызывая ропот…».
Героиня — та, что способна в мгновение вскружить голову, та, от которой мужчина теряет почву под ногами, а то и сходит с ума. «Его вдруг обдало женщиной: точно свет хлынул в темноту»…
Прототипом героини, которая дразнит, доводит до безумия и все время ускользает, была реальная женщина, известная в музыкальных кругах благодаря своему голосу, Мария Васильевна Шиловская. Ее хорошо знал Даргомыжский. Она пела его романсы, профессиональной певицей не была, да и не могла быть, согласно сословным требованиям, но выступала в концертах. Самый ее тембр завораживал.
Модеста Мусоргского Шиловская была старше чуть ли не на десятилетие. Но привыкшая играть роль роковой женщины, она себя испытала и в этот раз. Летом 1859-го пригласила погостить в свое подмосковное имение Глебово близ Воскресенска. По дороге композитор проезжал Новоиерусалимский монастырь, и это дивное видение запечатлелось в его памяти накрепко. И золотые луковицы, которые видны были издалека, и центральный купол, напомнивший расписной пирог, и стены с башенками. А главное, сама местность — холмистая, с кудрявой зеленью по берегам Истры. Место для монастыря некогда присмотрел не кто иной, как патриарх Никон. И Мусоргский заметит в письмеце к Балакиреву с теплотою: «…недурное местечко выбрал».
Имение Шиловских дышало дворянской роскошью — и сам барский дом, что высился на горе, и парк в английском стиле, и церковь, напоминавшая «соборчик». У Шиловских был свой хор певчих, который знал Бортнянского, разучивал отрывки из оперы «Жизнь за царя» Глинки. И Мусоргский, едва узнав об этом, испытывает нетерпение: «Позаймусь с ними, говорят, поют недурно, не кричат и получают приличное домашнее воспитание».
В июне он выберется из гостеприимного Глебова в «Иерихон» (так на жаргончике кружка именовалась Москва). Ожидал ли он сам того впечатления, которое придется ему пережить? Однажды ему довелось читать письмо Милия «Баху»: именно в Москве тот не без гордости ощутил, что он — русский. Но Балакирев выразил восторг привычными картинами: «Вечер был чудесный, вид на Замоскворечье бесподобный. В душе у меня родилось много прекрасных чувств, которых не умею пересказать вам» [24] .
24
Письмо Стасову от 5 июля 1858 г.
В переживании Мусоргского много того, что сам он называл «мистицизмом», только на этот раз всё это было совершенно особого характера. Кремль поразил, на него он взирал с благоговением. Красная площадь с Покровским собором — ошеломила:
«Василий Блаженный так приятно и вместе с тем так странно на меня подействовал, что мне так и казалось, что сейчас пройдет боярин в длинном зипуне и высокой шапке. Под Спасскими воротами я снял шляпу, этот народный обычай мне понравился. Новый дворец великолепен, в нем из теремов лучшая комната — бывшая Грановитая палата, где судили, между прочим, Никона. Успенский собор, Спас на бору, Архангельский собор — это представители древности рука об руку с Василием Блаженным. В Архангельском соборе я с уважением осматривал гробницы, между которыми находились такие, перед которыми я стоял с благоговением, таковы Иоанна III, Дмитрия Донского и даже Романовых, — при последних я вспомнил „Жизнь за царя“ и оттого невольно остановился».