Муссон
Шрифт:
Дренажная система и цистерны для сбора дождевой воды в рабочем состоянии, и мы смогли наполнить из них свои бочки. На южном краю острова обитает большая колония морских птиц. Днем эти птицы образуют над островом темное облако, заметное за много миль. Их крики звучат так громко, что поражают слух и чувства. Мясо этой дичи жирное, с сильным рыбным привкусом, но, просоленное и прокопченное, становится вкусным. Я отправил людей на берег для сбора птичьих яиц. Моряки вернулись с десятью полными большими корзинами, и весь экипаж объедался яйцами. В заливе много рыбы и устриц. Мы простояли здесь десять дней. Все матросы занимались ловлей и заготовкой этих даров природы, чтобы пополнить
12 ноября мы отплыли оттуда в Баб-эль-Мандеб в начале Красного моря“.
Хэл закрыл журнал почтительно, словно семейную Библию — в каком-то смысле так оно и было, — и вернулся к карте. Старательно отметил на ней сообщенные отцом координаты, потом проложил курс от нынешнего положения „Серафима“ у южной оконечности Мозамбикского пролива.
Когда он вышел на палубу, солнце висело над самым горизонтом, так затянутым дымкой пурпурного моря, что Хэл мог смотреть на огненный диск не щурясь. С наступлением темноты муссон ослабел, но все еще дул с силой достаточной, чтобы наполнить все паруса, жемчужно-белые и налитые, как груди кормилицы.
— Мистер Тайлер, поверните корабль по ветру так близко, как он только сможет идти этим галсом. Круто к ветру.
— Есть круто к ветру, капитан.
Нед козырнул.
Хэл оставил его и пошел вперед, поглядывая на реи фок-мачты, когда проходил под ними. Том по-прежнему оставался там; он сидел на мачте с тех пор, как они вышли из Занзибара. Хэл сочувствовал ему, но не собирался подниматься наверх. Он тоже хотел побыть один.
Подойдя к бушприту, он забрался на фока-штаг и стал всматриваться в темнеющее море, которое приобрело цвет спелых слив. „Серафим“ через равные интервалы разрезал гребень большой волны и плескал водой на нос; ее капли падали на лицо Хэлу. Он не вытирал их, позволяя стекать по подбородку на грудь.
Далеко позади в туманной дымке исчезала Африка. Впереди не видно никакой земли. Темный океан широк и бескраен. „Какова надежда найти маленького мальчика на этих безграничных просторах?“ — думал Хэл.
— Но я буду его искать, даже если на это уйдет весь остаток жизни, — прошептал он. — Без всякого милосердия к тем, кто встанет у меня на пути.
Дау предназначалась для перевозки рабов с побережья на Занзибар. Она вся пропахла испражнениями, и над ней витал дух человеческих страданий.
Эти грязные испарения окутывали небольшое судно и пропитывали одежду и волосы всех, кто на нем плыл. С каждым вдохом они проникали в легкие Дориана и, казалось, разлагали самую его душу.
Его заковали на нижней палубе. Железные скобы были вбиты в прочную древесину корпуса, их концы расплющены. Через ножные кандалы ручной ковки была пропущена цепь. В длинном низком трюме хватило бы места для сотни рабов, но Дориан был один. Он сидел на брусе шпангоута, пытаясь убрать ноги из грязной трюмной воды, которая всплескивала с каждым подъемом и спуском узкого корпуса, полная рыбьей чешуи и кусков мокрой копры — другого груза, который перевозила дау.
Примерно раз в час люк над головой Дориана открывался и кто-нибудь из арабских моряков с тревогой смотрел на него. Тюремщик приносил ему чашку риса и рыбную похлебку или зеленый кокос с отрезанным верхом. Кокосовое молоко оказалось сладким и слегка шипучим, и Дориан пил его охотно, хотя не притрагивался к похлебке из полугнилой вяленой на солнце рыбы.
Если не считать кандалов и грязи, арабы обращались с ним очень заботливо. Более того, их беспокоило его здоровье, и они старались, чтобы он не испытывал голода или жажды.
За последние два дня капитан дау несколько раз спускался
При первом посещении он попытался расспросить мальчика:
— Кто ты? Откуда? Правоверный ли? Что ты делал на корабле неверных?
У капитана был незнакомый акцент, и некоторые слова он произносил не так, как учил Дориана Уил Уилсон, но мальчик без труда понимал этого человека и мог бы ответить. Однако Дориан опустил голову и отказывался смотреть на него. Ему отчаянно не хотелось обнаружить перед арабом свой гнев и страх. Хотелось предупредить, что он сын могущественного, богатого человека, но он чувствовал, что это было бы предельной глупостью. Ему хотелось закричать: „Мой отец скоро придет за мной, и тогда не будет пощады ни тебе, ни твоему экипажу!“ Но Дориан только больно прикусил язык, чтобы помешать себе отвечать на вопросы.
В конце концов капитан отказался от попыток заставить его заговорить. Он сел рядом с Дорианом и взял в руки прядь его густых волос. Погладил их почти с любовью. И, к изумлению Дориана, произнес молитву:
— Аллах велик. Нет Бога кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его.
В свои следующие посещения он не пытался больше расспрашивать Дориана.
Однако каждый раз повторял все тот же ритуал: гладил и ласкал голову Дориана и произносил молитву.
Когда капитан пришел в последний раз, он неожиданно извлек из ножен на поясе кинжал. Дориана успокоило его поведение в прошлые визиты, поэтому появление у лица острого, как бритва, лезвия ошеломило его. Он не заплакал, но испуганно отшатнулся.
Араб оскалил кривые потемневшие зубы в улыбке, которая была задумана как умиротворяющая, и, вместо того чтобы ударить Дориана кинжалом, отрезал длинную прядь его золотых волос и спрятал кинжал в ножны.
Такое поведение удивило и смутило Дориана, и ему было над чем подумать в темноте невольничьего трюма. Он понял, что арабов поразили цвет и вид его волос, что это имеет для них какое-то особое значение. Когда его только вытащили из моря, казалось несомненным, что арабы выместят на нем свой гнев и презрение. Он отчетливо помнил боль от пореза на горле и даже сейчас, проводя пальцами, чувствовал шрам, оставленный кинжалом на коже.
Лишь когда с головы Дориана упала монмутская шапка, так что ветер подхватил длинные волосы мальчика, капитан отнял кинжал от горла пленного. В тот миг Дориан в ужасе не обратил внимания на крики и громкие споры арабов, когда его потащили вниз и приковали в рабском трюме, но теперь он вспомнил, что каждый человек на корабле постарался притронуться к его голове и погладить по волосам. И теперь он припоминал обрывки их возбужденных разговоров.
Многие упоминали пророчество, некоторые называли имя, которое, очевидно, пользовалось уважением, потому что остальные при этом упоминании восклицали: „Да будет Аллах милосерден к нему!“ Дориану это имя показалось похожим на „Теймтейм“. Испуганный и одинокий, съежившись на своем жестком сиденье в вонючем рабском трюме, он думал о Томе и отце, и стремление вернуться к ним сжимало его сердце, угрожая раздавить его в груди. Иногда он на несколько минут засыпал, но неизменно просыпался, когда дау поднималась на большой волне и он соскальзывал со своего неудобного сиденья. Он мог следить за чередованием дня и ночи, когда открывали люк над его головой и приносили ему еду и питье или когда к нему спускался капитан. На двенадцатый день заточения с ног Дориана сняли кандалы.