Мутные воды Меконга
Шрифт:
Тем временем отца Ли выпустили из лагеря, он воссоединился с семьей. Однако сотрудничество с американцами во время войны стало клеймом, навеки отравившим его перспективы при новом режиме. Он снова и снова пытался найти работу, хотя сахарный завод жены приносил щедрый доход. Наконец отец понял, что в коммунистическом Вьетнаме для него нет будущего, и преисполнился решимости убежать от прошлого, ринуться в неизвестные воды и начать с нуля в стране, где многие до него обрели свободу, богатство и счастье.
Жена была категорически против. Его настойчивым уговорам она противопоставляла кровавые рассказы о пиратах-головорезах, изнасилованиях и убийствах, распухших посиневших трупах и умирающих от голода детях, худых, как жерди. Лэнг Ли — ей тогда было пятнадцать — лежала
Споры не утихали: их вели тихим, напряженным шепотом, неспособным проникнуть сквозь плетеные бамбуковые стены и достигнуть соседских ушей, а следом и полиции. У одного из родителей была мечта, у другой — жизнь, в которой все было заработано тяжелым трудом, и ребенок, которого нужно воспитывать. И поскольку им никогда не удалось бы договориться, они расстались.
Как-то утром Лэнг Ли проснулась и обнаружила записку от отца и кроваво-красный цветок гибискуса на подушке, залитой солнечными лучами.
В обстановке строжайшей секретности он собрал тысячу долларов и отыскал тех, кто предлагал купить мечту на краю радуги за горшочек золота. В тот самый момент, когда Лэнг Ли читала его записку, он уже был на пути в дельту, где ему предстояло невидимым призраком прокрасться сквозь частокол мангрового леса, найти лодку с веслами, освещенную лишь пламенем свечи, и доплыть до корабля, который будет ждать его и дюжину других суденышек, чьи огоньки стекались в одну точку на воде, как светлячки, слетающиеся к священному баньяну.
Но в записке ничего об этом не говорилось. Отец писал лишь о том, что любит ее и пусть она думает, что он умер, и постарается не горевать. Он приказывал ей заботиться о матери и всегда быть послушной дочкой.
Два года от него не было весточки. Лэнг Ли поставила фотографию отца среди мандаринов и чайных чашек на алтаре для предков и зажигала о нем благовония как об умершем. А потом однажды они получили письмо. Ее отец жил в переполненном лагере для беженцев на Филиппинах и ждал отправки в Америку. Он все время повторял, как любит ее, как скучает и хочет, чтобы она была рядом с ним. О жене — матери Лэнг Ли — не было ни слова.
Лэнг Ли целый год прятала это письмо от домашних, не осмеливаясь поделиться новостями о том, что отец выжил, — ведь тогда ей пришлось бы показать им все письмо. А как она могла? В нем ни слова не говорилось о матери — отец даже из вежливости не справился о ее здоровье.
Время шло, и отец достиг берегов земли обетованной. Честолюбие, заставившее его оставить дом и семью, сослужило ему хорошую службу, и вскоре он построил две мебельных фабрики и нанял дюжину рабочих.
Лэнг Ли замолкла и достала пластиковый фотоальбом. В нем было около сотни снимков отца, который стоял, вытянувшись по струнке, с серьезным лицом, на фоне дюжины памятников. У него были широкое лицо, маленькие глазки и тонкие губы; подбородок заострен, волосы на лбу начали редеть. Его лицо было чопорным, неприступным, как у статуй, на фоне которых он снимался.
— Почему, — спросила я, — он не позвал тебя в Америку сразу?
Лэнг Ли покраснела и замялась на секунду, потом перелистнула альбом и показала мне несколько фотографий, припрятанных на последней странице.
— У моего отца было девять детей от первого брака, — объяснила она, показывая на снимок старой женщины с недовольным лицом, окруженной толпой разодетых юношей и девушек, самодовольно глядящих в камеру. — Он бросил их, когда стал жить с моей матерью. После переезда в Америку он мог взять с собой только одну жену, и ею оказалась его первая.
Развод во Вьетнаме был противозаконен, публичная полигамия и вовсе неслыханное дело. Должно быть, Лэнг Ли пришлось несладко в ее подростковые годы. Она кивнула.
— Дома плакать было нельзя, поэтому я шла в школу и плакала при подружках и учителях, — призналась она.
Постепенно друзья отвернулись от нее: их родители презирали ее, «второсортное» дитя двоеженца. Путь в университет дочери пособника южновьетнамской армии был заказан. Лэнг Ли оставалось надеяться только на
Когда стало ясно, что ночевать Фунг с Тяу не придут, Лэнг Ли закрыла дверь на засов и поставила обучающее видео по английскому — «Уик-энд на природе». Она как завороженная сидела у экрана, глядя на проносящиеся мимо пейзажи сельской Британии, а я тем временем стащила ее плюшевого мишку и постепенно заснула под голоса восторгающихся британцев: «Смотри, дорогой, Вестминстерское аббатство!»
Наутро, с испугом увидев, как я расхаживаю туда-сюда в ожидании пропавших гидов, все больше раздражаясь с каждой минутой, Лэнг Ли предложила отвлечься для успокоения нервов. Поскольку ее мать работала в сахарной промышленности, она была согласна пойти со мной на ближайший сахарный завод без сопровождающих. Девушка достала мопед, перчатки и нарядную шляпку, и мы отправились в путь.
Завод находился в центре обширного двора, заваленного дровами, которые были необходимы для постоянного поддержания огня, теплящегося под чанами с бурлящей патокой. За связками дров виднелись река и корабль, пришвартованный на берегу, он медленно изрыгал вязкую черную жижу.
Сырую черную патоку привозили из дальней провинции Кантхо на самой южной оконечности Вьетнама. Чтобы сэкономить пространство между бочками, в трюме просто убрали все перегородки и вылили туда патоку. Сейчас ее высасывали чем-то вроде пылесоса: более мерзкого груза мне видеть еще не приходилось. Среди мутных коричневых пузырьков плавал мусор, а насос издавал прерывистое хлюпанье. Когда в шланг попал брусок и он перестал работать, к реке послали мальчика, который держал в руках пластиковый ковшик и ведро. Мальчик вычерпал патоку, пока на дне не остался слой примерно в полдюйма; его он подтер грязной тряпкой. Двое здоровяков на палубе подождали, пока последнее ведро наполнится клейкой жижей, после чего взвалили на плечи огромный чан, подвешенный на бамбуковом пруте, и зашагали по узким мосткам с совершенно невозмутимым видом. Я осторожно ступала за ними, подошвы кроссовок липли к их клейким следам.
Патока попадала во двор через дверь черного хода, там ее разливали в чаны размером с детский бассейн, установленные над полыхающим огнем. Их содержимое постоянно размешивали вращающиеся лопасти. Патоку мешали семь дней, в течение которых она постепенно меняла цвет с черного до красно-коричневого и бежевого, пока наконец в ней не образовывались комочки — сахарные гранулы. Тогда лопасти замирали.
Затем наступал черед юношей с голыми торсами, которые выгребали из чана сахарную массу, похожую на хлеб. Их кожа имела цвет полусырой патоки и была покрыта налетом из блестящей сахарной глазури. Из чанов масса попадала в центрифугу, где ее отмывали до цвета белоснежного песка. Теперь сахар имел уже сыпучую структуру, его высыпали на пол холмиком по колено с дюжинами похороненных заживо прожорливых пчел и мух. Мне ужасно хотелось присесть на колени и слепить песчаный замок из горы сияющего белого песка. Он выглядел плотным и пластичным — то, что надо, чтобы вылепить тоннели, башенки и крошечные рельефные ступени.