Музей революции
Шрифт:
— Валяйте, что там у вас. Кофе будете, чаю? Юлик, действуй сам, на собственное усмотрение.
Юлик просиял от удовольствия; зазвенел тонкостенными чашками.
Из-за двери вынырнул помощник, бесшумно протянул мобильный телефон.
— На проводе, — твердо ответил Ройтман. Послушал, подтвердил: — Аналогично.
И дал отбой.
— Ты больше трубку не неси. Только если Сам позв'oнит. И Шуру Абова зови. Ну валяйте же, валяйте.
Это уже им.
Услышав имя Шура, Юлик на миг поскучнел, осунулся, но сразу же похорошел. Так хорошеет женщина, узнав об измене любимого. Назло и вопреки всему. Выпрямил плечи, сжал губы, ясно улыбнулся. Подчеркнуто спокойно запустил
А Павел косил осторожным глазом. Он видел Ройтмана — вблизи — впервые. Михаил Михалыч был доволен; руки сложил под галстуком и даже стал поглаживать животик большим оттопыренным пальцем.
Перед ним на трех экранах разворачивалась вся история Торинска. Купцы Задубные подвозили каторжан на разработки… Сквозь карту Заполярья, как переводная, начинала проступать картинка: охранники в белых тулупах, стреляют в воздух, мечутся лучи прожекторов, снег засыпает свежие трупы... Директор комбината, форма с лычками, чекист, листает картотеку заключенных, отбирая годных для работы в головной конторе; черный лифт уносит шахтеров в преисподнюю.
Абов вошел в середине показа. В тёмно-голубом, изысканно-неряшливом костюме, замшевых ботинках бордового цвета. Полный, низкорослый, расплывчатого возраста; ему могло быть тридцать, сорок, пятьдесят. Неопрятные усы над толстыми губами, пугачевская стрижка в кружок, круглые очки в стиле тридцатых годов. Он подставил креслице за Ройтманом; тот, не отрываясь от экранов, протянул через плечо свою расслабленную лапку, Абов ее осторожно помял.
Юлик и не пошевелился; только повел ушами, как хорошо обученный пес на охоте. Но в боковом продольном зеркале, которым архитектор закруглил пространство Ройтмановского кабинета, было видно бледное лицо: очочки съехали на кончик носа, уголки капризных губ сползли.
Ройтман смотрел-смотрел; заскучал. Но в эту самую минуту (психологи им четко, по секундам расписали, где нужно будет резко обострять сюжет) картинка развернулась, трехмерное пространство как бы наросло перед экраном и сгустилось в бесплотные образы. Полупрозрачный Сталин пошел вдоль Ройтмановского длинного стола. Сухая рука неподвижна, глаза белесые, как у вампира — Ройтман отпрянул, и чуть не свалился на Абова; тот брезгливо подался назад.
Сталин посмотрел на меркнущую карту комбината и тихо растворился в воздухе.
Тут же на полу образовалась голограмма стадиона; на футбольном поле из щебенки соткались маленькие клоны футболистов… Потом появился Хрущев, тугой и быстрый, как гандбольный мяч, а за ним последовали комсомольцы; был красиво показан бардак 90-х, после чего настала кульминация.
От экрана отслоился образ Ройтмана. Вокруг него была толпа директората, сучили ножками молоденькие журналистки, а он сквозь них перетекал к рабочим, которые напоминали войско мертвых из кино про хоббитов и орков…
Немного не дойдя до прототипа, искусственный Ройтман растаял. Настоящий Ройтман мягонько похлопал.
— Ну, браво, браво. Абов, что скажешь?
Тот отвечал певуче, сливая «л» и «в» в один обтекаемый звук:
— Тавааантвиво. Тавааантвиво. Красиво. Но это ж не статей в энциквопедии. Это же довжно быть житие.
— Короче можешь?
— Короче могу. Но не буду. Вы меня ведь за другое держите. — Абов резко поменял стилистику; высокопарность уступила место грубоватому банкирскому наречию; но интонация была все та же, чуть насмешливая, панибратская. — Не отражен выдающий вквад партии, правительства и лично. За это по гоовке не погвадят.
Юлий наконец-то посмотрел на Абова. В этом взгляде ненависть смешалась с собачьей покорностью; Саларьеву даже стало жалко Юлика — что за ужасная у них профессия, приходится терпеть такие унижения, и все из-за проклятых денег.
— Я здесь только за идеовлогию. А по креативу все океюшки.
И Абов засмеялся носом, шумно задувая воздух в густые седоватые усы.
Ройтман полурастерянно развел руками.
— Ты чего? Это же на память, а не на продажу.
— Ага, не на продажу. А если что не так — ответим все равно по полной. Лишняя подпись, ты же знаешь, лишний срок. Миш, послушай опытного цензора: оставь себе, как есть, а покупателю пусть поапгрейдят. Чтобы не ты был главный благодетель, а Хозяин, б’дь, Земли, б’дь, Русской. Хотя, ты знаешь? и себе не надо оставлять. Времена сейчас не те, чтоб кукарекать. Обыщут яхту, найдут самиздат и зажопят.
— Не, мы люди правильные, верные, нас не тронут. Скажут шагать налево — пойдем налево. Скажут направо — пойдем направо. — Ройтман как-то кисло улыбнулся.
— А если скажут нале-напра?
— Значит, зашагаем и налево, и направо.
В знак благодарности Михаил Михалыч предложил откушать. Юлик сбросил маску равнодушия и поспешил за Ройтманом в комнату отдыха, заранее посапывая от удовольствия.
Ройтман проскользнул в распахнутую дверь, и сделал стойку. Ну-ка, ну-ка, это что такое? Юлик умиленно наблюдал, как маленький, миленький божик изучает зеленые горки со всякими фигурками, знакомых людишек в прикольном игрушечном виде. Он присел, стал нежно брать фигурки, двумя пальцами, как правильные старорежимные старушки берут кусковой, крупно колотый сахар; ставил на ладонь, покачивал и возвращал на место. Одну фигурку даже понюхал: вкусно пахнет; что, она из теста? да не может быть. Он сиял, как младенец в кроватке, когда над ним склонилась обожаемая мама. Никакого ласкового равнодушия, никакой рассеянной полуулыбки, показной усталости от жизни!
Кто им слил, что в детстве Ройтман собирал солдатиков? и не просто собирал, а сам их делал, отливал из душного свинца. В классе все его гнобили; на общей ненависти к тощему еврею маленькие немцы примирялись с русопятыми, а те готовы были спеться хоть с татарами, лишь бы задразнить него: жжжиденок!
Он шел один домой. По пути сворачивал на свалку, разматывал старые кабели, подбирал на помойке консервные банки. Лучше всего из-под сгущенки: из них удобней выливать раскаленную массу. Из кабелей вытягивал тугую свинцовую жилу, банки оттирал от ржавчины и прокаливал на газовой плите. Остатки краски темнели, становились цвета вареной сгущенки, вздувались пузырями, лопались; коммуналка пахла тяжело и давяще, но соседи были на работе.
Потом он размачивал скользкую глину, по любимым историческим книжкам с картинками лепил пехотинцев, уланов, драгун, красноармейцев восемнадцатого года, командармов… Глиняные заготовки обмазывал ворованным больничным гипсом, сушил белесые болванки и раскалывал стамеской на две части. Сверкающим расплавленным свинцом упрямо заливал гипсовые формы. Не выходило ровно — выковыривал обглодыш, снова плавил. И опять, пока не получалось, как задумано.
Половинки солдата склеивал (долго, тщательно шкурил поверхность стыка); брал кисточки, выдавливал краски из тяжелых тюбиков; форма образца героического 12 года, доломан и ментик ярко-красные, воротник и обшлага синие, потому что это лейб-гусар. В самом низу живота холодела радость; она росла и расширялась, и все обиды были ерундой.