Музей революции
Шрифт:
Полистал Живой Журнал, ответил на попутный троллинг, сам по ходу дела зацепил кого-то, но без нервного подъема… так, поставил галочку. Равнодушно прошерстил Фейсбук: ни одной прикольной фотографии, раскадрованной ссылки на клип или хорошей дразнилки, на которую бросаешься, как бык на красную тряпку. Все неинтересно и неважно. Он даже ворону приманил на подоконник и скормил ей огрызок вчерашнего мяса; ворона мясо взяла, скосила желтый глаз и улетела в сумерки, поджав чешуйчатые ноги.
Шесть часов. Семь, восемь, девять. Духовка оплыла жарой; окна распахнуты настежь; в полдесятого, не зная, чем еще заняться, Павел снял телефонную трубку, поскрипел тугими кнопками, набирая свой собственный, перекинутый на неизвестную квартиру, номер. Кто же поменялся с ним ролями,
Через минуту он услышал голос.
— Алооу.
Голос был низкий и сочный. Женщина, не девочка. Молодая и телесная, самоуверенная, нежная. От нее как будто веет запахом промытой и не насухо вытертой кожи; фиолетовый голос, ночной. Говор не вполне московский, с южным отсветом.
— Здравствуйте. Я вот по какому вопросу. Вы только не пугайтесь. Мы с вами поменялись номерами.
— Когда это мы с вами менялись?
— Нет, извините, вы не поняли… я не точно выразился… не мы, а нам. Что-то на станции неправильно скоммутировали, и мой номер стал вашим, а ваш — моим.
— А, да-да, мне муж уже звонил. Так это, значит, вы?
Господи, что за голос.
— Как? он дозвонился? Вы наконец-то включили мобильный?
— Что?! А, это. Да-а-а. А вы откуда знаете?
— Оо, я много знаю.
— Интересный поворот. Вы что ж, со мной флиртуете?
Она спросила без кокетливой игривости; мягкая улыбка растворилась в голосе.
— Да нет, — смутился Павел. — Просто. Хотел сообщить. Ваш муж пытался к вам пробиться, все время попадал ко мне, вот мы…
— Жаль. А то уж я подумала. Приятно было познакомиться.
Мне тоже, — хотел ответить Павел, но не успел.
Отбой.
Так, наверное, сходят с ума.
Саларьев вертелся вокруг телефона, как голодная собака кругами ходит у пустой, до блеска вылизанной миски: с равнодушным видом вытянется под батареей, но не выдержит и снова сунет нос в кормушку: вдруг хоть что-нибудь еще осталось?
Он говорил себе: прекрати, одевался и шел в магазин за ненужным хлебом. Возвращался, тупо смотрел на экран, гладил пальцем клавиши, но ничего не писал. И опять брал трубку, начинал набор — и сбрасывал. Еще услышать этот голос. Еще хоть раз. Чтобы виски онемели и перед глазами побежали мурашки. Как весной на первом солнце: скачок давления, кончики пальцев дрожат, мысли крутятся на бешеной скорости, и тебе легко от чувства слабости и счастья. Набрать. Не набирать. Тебе не семнадцать. Тебе сорок пять. Это невозможно. Это блажь. Без этого нельзя. Помру. И гнусный, подленький вопрос: а как же Тата?
Вообще-то Павел был нормально влюбчив; если девушка в компании ему внезапно нравилась, он позволял себе слегка увлечься ей — на вечер, без ночных намеков и тем более без продолжений. Беспечное чувство, которому не суждено развиться и отяжелеть, действовало на него, как на гурмана действует роскошное вино. Гурман сидит с прямой спиной и не спешит притрагиваться к свежим устрицам, которые так остро пахнут морем; наливает — сам! официанты уважительно стоят в сторонке — четверть бокала шабли урожая 2005 года, взбалтывает, чтобы вино завихрилось по стенкам, долго смотрит на просвет, восхищаясь едва заметным оттенком зеленого в желтом, и, наконец, на выдохе делает крупный глоток, чтобы испытать почти болезненное наслаждение. Но вот бокал пустеет, вечер окончен, спасибо, прощайте, в следующий раз он закажет другое. Что-нибудь из вин Луары. Или, может быть, Италию.
Но все это метафоры: вино, бокал, гурманы. А Тата — не метафора, Тата лучшая часть его маленькой жизни. И самая болезненная — тоже. Об этом вслух не скажешь, засмеют. Сегодня только православные обмылки с толстой бородой и тонким голосом сохраняют верность скучным женам, потому что больше никому не интересны, а нормальный, здоровый мужчина должен постоянно внюхиваться в запахи подхвостья. Но не потому что очень хочется, а потому что принято — и надо. Положено блестеть веселым глазом, пробрасывать намеки в разговорах, пользоваться репутацией ловеласа и
Он познакомился с Татьяной в девяносто пятом, перед общей новогодней пьянкой, и сразу же подумал: вот женщина, с которой я готов состариться. Смешно, конечно; сколько ему было? тридцать? Тридцать один? Тате, значит, все двадцать четыре? нормальные такие старички. Но что поделать, если это правда?
Павел добрался до взморья лишь к обеду: в музее перед новогодней паузой плановая консервация, объект сдал, объект принял — в общем, долгая история; выгрузил свою часть выпивки с закуской, сунул ноги в безразмерные валенки — и поспешил на залив, пока не кончился короткий зимний день. Было безветренно, темный асфальтовый лед лежал надежно, ровно, как плита. Рифленые калоши не скользили, но Павел шел очень медленно: голенища били под коленку.
На горизонте образовалась движущаяся точка; как в рисованном старом мультфильме, мелкими наплывами она перерастала в женскую фигуру. Странный зимний свет, серый, слоистый, шел от горизонта и как будто бы подталкивал женщину в спину.
Минут через сорок они сошлись.
— Здравствуйте! — сказала женщина, и Павел для начала с удовольствием отметил, что она чуть ниже ростом. И выговор не питерский. Но и не южный. Вологда? Архангельск? Мурманск? — Я про вас все знаю, мне сказали, что фамилия ваша Саларьев, зовут вас Павлом, вы музейный, а я Татьяна Чекменева, просто Таня, приехала с Петровыми, на их драндулете и по их рекомендации… вот. Представилась. Что бы вы еще хотели знать?
А она не только маленькая, но и симпатичная. Из-под финской многоцветной шапочки выбивается медная прядь. Но при этом кожа очень гладкая, без этих суховатостей, которые так часто портят рыжих. Медовый румянец; крупные ресницы отвердели и покрылись инеем: свежесть. Интересно, есть у нее на руках конопушки? хорошо бы не было.
И, сам от себя не ожидая, сказал вдруг:
— Все хотел бы узнать. Без исключения.
Таня посмотрела на него серьезно. Хотя на такие полупошлости полагалось отвечать с кокетливой насмешкой, то ли отшивая нахала, то ли подначивая.
— Я только что закончила текстильный, но в дом советской моды не пойду, хочу работать в кукольном сегменте.
— Что? — Павел засмеялся; пожалуй, надо быть повежливей. — Какой такой еще сегмент.
— Напрасно вы так, Павел. Куклы вещь серьезная. Я расскажу. Но мы что же, так и будем стоять на одном месте? Мне холодно, Новый год как-никак.
Они пошли на берег, в двухэтажный коттедж, который сняла их разношерстная кампания — остатки студенческих дружб, одноклассницы однокурсников, приехавшие на побывку молодые эмигранты. Такие дома «под аренду» только-только стали строить. Наверное, сквозь запах шашлыка пробивался привкус недовыветренного лака, но к этому моменту он запахов уже не различал: стокгольмская простуда обернулась гайморитом. Гной отсасывали детской клизмой, с затяжным отвратительным звуком. Все сильнее болело во лбу, над бровями, как будто там было зубное дупло, в котором забыли мышьяк; глазные яблоки, казалось, нарывали. Врачи молчали, хмурились; в конце концов его устроили по блату к Загорянской, знаменитому обкомовскому лору. Алмазно твердая дамочка надвинула на лоб большое зеркало, ткнула Павлу в подбородок, снизу вверх; зубы клацнули, он вскинул голову и сразу ощутил, как в носоглотку входит что-то чужеродное, железное, стальные спицы, подключенные к прозрачным трубочкам. По трубочкам пошел мгновенный холод, и боль исчезла. Через несколько минут профессор Загорянская выдернула из носоглотки спицы, как вытягивают гвозди из стены, вложила в ноздри туго скатанные ватки и резким голосом произнесла: ну что же, товарищ Саларьев, будем надеяться, все состоялось. Верхние ткани убиты, слизистая воспаляться больше не будет.