Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Ах, вон оно, значится, как было при Толе. Дарина и сама отлично знает эту радость дня, насквозь подсвеченного в каждой мелочи ожиданием любовной ночи, — только почему-то это материнское наивное признание (из которого сразу движется, как из раскрытых дверей, толпа других далекоидущих догадок про ее сексуальную жизнь, и с дядей Володей тоже, мать сама явно не понимает, как много этим про себя сказала, больше, чем за двадцать лет всех их дипломатических переговоров…) — вместо того чтобы растрогать, отзывается в Дарине глухой болью: то ли отзвуком ее давнего дочернего бунта, из которого она когда-то вышла, вооруженная непоколебимой юной уверенностью, что никогда, ни при каких обстоятельствах не даст себя подмять ни одному мужчине, — то ли какой-то совокупной обидой, за мать и на мать одновременно… Да, она всегда знала, что она, Дарина, — дитя любви, и, подрастая, в своих собственных отношениях с мужчинами время от времени обнаруживала всплывающие из глубин детской памяти прямые, вот как сейчас, свидетельства, что когда-то ее родители были очень счастливы вместе. Десятилетиями те детские впечатления хранились в ней, дожидаясь, пока их прояснит прожектор взрослого опыта: вот семья возвращается с прогулки, и папа на лестнице пропускает маму вперед, а сам с маленькой Дариной остается стоять внизу, задрав голову, а потом со смехом бросается догонять маму, перескакивая по две ступеньки за раз, и они где-то там, этажом выше, возятся и смеются, в это мгновение совершенно о ней забыв, — так теперь любит догонять ее на лестнице Адриан, но открытием она обязана еще Сергею, первым ей признавшемуся, что не может спокойно смотреть на нее сзади (она тогда, еще не зная мужчин, восприняла это сообщение с горячим интересом и сразу же вспомнила отцовское выражение лица, когда он стоял на лестничной площадке с задранной головой…), — вообще, она только примерно в классе втором осознала, что папа с мамой на самом деле встретились когда-то как чужие люди, которые могли бы и не встретиться, и тогда бы ее не было, — и принялась по-прокурорски донимать их расспросами, как именно они встретились. Можно считать, что это было первое в ее жизни интервью, и она осталась им недовольна, как и большинством своих интервью до сегодняшнего дня (до вчерашнего, до вчерашнего!): она-то выбивала из папы с мамой не что иное, как готовую «стори», из которой явственно бы следовало, что встретились они неслучайно, что иначе и быть не могло, и полюбили друг друга с первого взгляда и на веки вечные, — а папа с мамой, как двое сорванцов-старшеклассников, перехватили инициативу и повели игру по какому-то своему, недоступному для восьмилетки сценарию: дурачились, подначивая и обкидывая друг друга, как снежками, совершенно, казалось ей, неуместными деталями, весело перебивали один другого, дразнились: а ты сказал — нет, это ты сказала, — фи, и не думала, очень было нужно! — ага, говори-говори, да ты с меня глаз не сводила! — и мама хихикала, как девчонка, которой на уроке передали записку от
— Ты почему молчишь? — спрашивает ее мать тридцать лет спустя.
Почему? Да потому, что ничего больше от той любви не осталось. Конечно, если не считать ее самой, Дарины Гощинской (кто это ее недавно называл по отчеству, да еще с каким-то таким многозначительным нажимом?..), Дарины Анатольевны Гощинской, отставной тележурналистки сорока неполных лет, в одиннадцатом часу утра валяющейся в кровати как колода, с мокрыми от слез щеками, по той причине, что идти ей некуда, — не такое уж и великое, если вдуматься, приобретение для человечества. Глупо считать, что дети могут что-то там оправдать, служить для чего-то венцом или целью. У любви нет никакой цели вне себя самой — у нее, у каждой, своя собственная жизнь и собственная биография, это отдельное существо. Жила-была когда-то на свете одна любовь, «Оля и Толя» — «Отолля»), как они подписывались на открытках к друзьям, — была, а потом перестала быть. Вот так взяла и перестала, по техническим причинам, — в связи с убытием одного из подписантов. И все? Так просто? Достаточно выбыть из жизни, как исчезнуть с экрана, чтоб за тобой ушла в небытие и любовь — та, что годами держала тебя на плаву?..
Она молчит потому, что не знает, как спросить у матери, что та сделала со своей любовью. Заархивировала где-то в себе, завязав тесемки мертвым узлом? Или, может, перевела ей рельсы, как в семидесятые годы прошлого столетия делали киевские трамвайщики — вручную, железным крюком, — и той же самой недопрожитой, перебитой на полдороге любовью взялась долюбливать дядю Володю? Может ли так быть, что это одна и та же любовь, которая для нее все еще длится? продолжается? Потому что вся неистовая энергия души, называемая любовью, — та, что с силой прямого удара внезапно наваливается на тебя, когда вытираешь пыль с письменного стола, где он когда-то раскладывал свои чертежи, или когда натыкаешься в шкафу на старый шарф с его сохранившимся запахом, или где угодно, без всякой видимой причины, — наваливается, сбивает с ног девятибалльной волной, и все, что ты можешь, это рухнуть на месте и завыть без слез, как собака: где он, почему его нет? — не может же вся эта энергия просто так исчезнуть, куда-то же она должна деться?.. В юности Дарина, конечно, об этом не думала, тогда она стремилась к одному — как можно скорее сбежать из своей увечной семьи, в итоге, как в насмешку, вылупившей дядю Володю с его тупыми медицинскими шутками — словно издевательским пуканием в синие спортивные штаны, — сбежать и начать свою собственную жизнь. И никакой при этом «гамлетовской неспособности к решительным действиям», некогда так волновавшей ее покойного отца, — в отличие от Гамлета, действовала она, для своих восемнадцати, вполне решительно (в первое же мгновение, как только увидела Сергея, сказала себе: этот! — и когда уже на следующий вечер он, распаленный ее поспешной, готовной подставленностью: вот я, бери меня! — вогнал в нее, наскоро брошенную на песок, неожиданно твердый и горячий член, а она, не сдержавшись, хотя и закрыла глаза, как в зубном кабинете, чтоб не видеть инструментов, вскрикнула от боли, то на бедного Сергея чуть было столбняк не напал, когда он понял, что это у нее впервые, так недолго было и сексуально травмировать парня, хорошо еще, что обошлось, — Сергей растрогался, гладил ее по голове и приговаривал «маленькая моя», и вот тогда она и заплакала у него на груди, уткнувшись в его серую, как сейчас помнит, футболку, потому что после отца это была первая мужская рука, гладившая ее по голове…). Хотя Гамлету, уж если на то пошло, было куда легче проявить решительность — как-никак, его отец умер королем, и сын мог с полным правом тыкать матери под нос два портрета для сравнения: этот был вашем мужем, этот есть ваш муж, и как же вам, матушка, не ай-ай-ай! — а что было в активе у нее, Дарины? Вот разве что — воспоминания раннего, еще утепленного любовью детства, дразнящие, как сон, который утром не можешь вспомнить и мучаешься чувством невосполнимой утраты, — а потом, сразу же следующим кадром, — уже вид желтых мослаков и оттопыренных, торчащих из-под халата пяток, вечный неотмываемый запах мочи в доме, куда не пригласишь никого из товарищей (первые месяцы после психушки отец даже говорил через силу, потом речь кое-как восстановилась, но до самого конца сохранялась неприятная натуга при разговоре, как у человека, который движется над пропастью и боится сорваться), — ничего королевского, ничего героического, как на смех, — только долгий, глухой стыд закомплексованного подростка. А ее Гертруда потом тщетно втолковывала дочке, на какую жертву пошел дядя Володя, оставив отца умирать в больнице и не жалея для него обезболивающих, — таких больных обычно выписывали домой, чтобы не портили больничную статистику лишним exitus letalis [26] . Вполне братский со стороны отчима поступок, в отличие от Клавдиевого: все мужчины одной женщины — всегда в чем-то братья. (Ой нет, не все, не хочет она представлять ничего братского между Р. и Адькой, Адька этого не заслужил!)
26
Exitus letalis — смертельный исход (лат.).
— Мам, а если бы я тебя спросила — что в дяде Володе общего с папой?..
— А он добрый, — сразу же отзывается Ольга Федоровна, с такой готовностью, словно двадцать лет ждала этого вопроса. — Я всегда тебе говорила — смотри, чтобы мужчина был добрый, это самое главное. Сережа был добрый. И Адриан тоже. — Впервые за все утро Дарина не может удержаться от улыбки: легкость, с которой мама объединяет в один круг своих и ее мужей — тех, которых знает, — на минутку заставляет ее забыть про то, в какое бездонное болото ее вчера попробовал окунуть шеф: образы добрых мужчин ее жизни кружат перед ней, как в гуцульском аркане, — все они братья, всех их нужно обязательно познакомить между собой, чтобы все они подружились, лица мелькают, разгоняясь по кругу все быстрее и быстрее, сливаясь в одно существо, в сплошное мерцание сияющего нежностью взгляда, — это длится одно мгновение, потом видение распадается, но, странное дело, она чувствует, будто ей стало немного легче. Каким-то образом матери удалось ее переключить, ослабить страх одиночества. Нет, ее не нагнут, черта лысого. То, что предлагал ей шеф, страшнее любой одиночки. Намного.
…Когда-то на Полесье Дарине показали трясину — неестественного, кислотно-яркого цвета малосольной плесени гладь, застывшую на болоте. Издали она поражала полной неподвижностью: слепой, пронзительно-зеленоватый глаз смерти. Дарина помнит, как остро ей захотелось что-нибудь туда швырнуть — чтобы только расколдовать эту жуткую неподвижность, чтобы воочию увидать, как это : как выглядит такой конец, когда всасывает тьма и не за что зацепиться, — при одной мысли все внутри немеет от ужаса, но ведь и притягивает, манит заглянуть!.. Был во вчерашнем разговоре один момент, когда она испытала такое же липкое помрачение. Пока шеф давил на ее амбиции, в ней только гнев закипал — ведь ее амбиции лежали совсем в другой плоскости, они с шефом употребляли одно и то же слово, имея в виду совсем разные вещи, и для нее это было так, как если бы он упорно называл, скажем, стол — бокалом (тем, в который раз за разом подливал себе коньяк, она же свой — едва пригубила, у нее почему-то сразу разболелась голова) — и от нее ждал того же: соблазнял ее выходом на огромную — минимум тридцать процентов! — аудиторию, хвалился, что канал уже закупает пиплометры для замера рейтинга, пока что для городов с населением в полмиллиона и больше, а вскоре и со стотысячным, — а у нее на языке крутилось: и на фига все это, для караоке на площади?.. Он заживо хоронил все ее профессиональные амбиции и ни в зуб этого не понимал: он не слышал расширяющуюся в бесконечности студийную темноту по ту сторону камер, ему было плевать, что именно показывать, — профессионализм для него означал не «что», а только «как», и если в тему УПА сейчас лучше не лезть, так и нечего туда лезть, и вообще, развлекательная программа, это сейчас самая безопасная ниша — он так именно и сказал, употребил именно это слово, и ее перекосило, она даже засмеялось от всей накопившейся в ней злости: ах, снова эта ниша !.. Уже подергивая носом, как несуществующими тараканьими усами, он заверил, что от политики, от всей этой грязи ее оградят, это он ей обещает, твердо. Ну да, она же «лицо канала», а какого происхождения субстанция клокочет в кишечнике, ее никогда не заботило, так почему должно заботить теперь?.. Логично. А затем он сказал — по-домашнему, как бы даже слегка устало, как бы желая уже положить конец ее вызывающим репликам, кривым ухмылкам, закушенным губкам, главная цель которых, это же дураку ясно, — набить себе цену, обычное ритуальное сопротивление хорошенькой женщины перед тем, как сдаться и взять в рот затвердевший член, — сказал, сколько ей будут платить. Разумеется, в конверте, наличными. Она внутренне охнула и не знала, какое сделать лицо, чтоб он ничего не заметил: словно голой себя почувствовала, — таких зарплат на украинском телевидении до сих пор не бывало, потолок был — пять штук зеленых в месяц, если, конечно, не считать тех, кто получает свое «в конверте» напрямую от политического заказчика, — а их канал и к богатым-то раньше не относился, она получала две штуки, и ей хватало… Вот тут ей на мгновение и ударило в голову, завертелось: квартиру в центре можно будет купить, если Адину продать! — а еще лучше, о недостижимая мечта — домик за городом, в какой-нибудь «подкиевской Швейцарии», под Киевом везде Швейцария, куда ни поверни машину — холмы, луга, озера, пруды, не все еще раскуплено, цены, правда, зашкаливают, но им с Адрияном хватило бы и небольшого клочка земли, хоть бы и в тех же Рославичах, где собиралась жить с Вадимом Влада Матусевич… И сразу подумалось, с трезвой слепящей ясностью, что Владина смерть тоже связана с этим скрытым чавканием финансовых потоков — с тем невидимым гигантским кишечником, где перемешиваются в трубах кровь и нефть: нефтью занимался Вадим, а Вадимом занималась Влада, и кровь досталась ей. Как бишь она в том сне сказала — «очень много смертей»?..
Оцепенев, Дарина слышала дыхание подземной бездны — ее невидимые испарения поднимались вплотную, дурманили голову. Удлиняющиеся, наделенные клеточной способностью к саморазмножению хвосты банковских счетов, мигание таинственных цифр на мониторах компьютеров и биржевых табло: все это было живое — вздымалось, всплескивало, росло, шевелилось… Интересно, сказала она шефу, очень интересно, и ат-куда же дра-вишки? Шеф воспринял это как проявление восхищения с ее стороны и хвастливо подмигнул, как тогда у себя на новоселье: мол, знай наших!.. Да нет, сказала она, еще не догадываясь, как близка сейчас к тому, чтобы снять крышку канализационного люка и воочию увидеть слепое кислотно-зеленоватое свеченье, — пойми меня правильно, я, конечно, знаю, что я женщина дорогая (тут он сальненько осклабился), но про бесплатный сыр в мышеловке я тоже знаю — косички столько не стоят!.. Это она уже перла напролом по бездорожью, потому что ей уже было все равно, она уже понимала, что дело проиграно, и хотела получить хоть одну сатисфакцию — понять механизм, который за этим стоит: пусть это будет ее последнее журналистское расследование, профессионал она в конце концов, или?.. (Про Владу она собиралась сделать отдельный фильм для «Фонаря» на осень, к годовщине смерти — и про Владу тоже, ага, и Влада тоже теперь не ко времени, да и Вадим стал чаще мелькать на телевидении и вообще, похоже, оклемался и неплохо себя чувствует, и на кой нам сдались мертвые, когда к нам в очередь толпятся живые, и к тому же платят?..) Хирург с Донетчины, Влада, Геля Довган, которую она все откладывала, не умея подобрать к ней ключ, — Господи, как же она гордилась своей программой, как любила своих героев, с каким волнением открывала наутро после передачи веб-сайт и читала зрительские отзывы, да что же это происходит, в кого мы превращаемся, что позволяем с собой делать!.. Нет, она не разревелась прямо там, в кабинете шефа, она выдержала рожу пожранному — кремовым пирожным, потому что в ней закипал гнев, а гнев побуждал действовать, и немедленно, — и она допытывалась, перешла в наступление, загоняя шефа в угол, она сама не ожидала от себя такого шквального темпа, ее несло, как ведьму на метле, а он и не видел, что это всего-навсего попытка осужденного на казнь выведать у палача, по каким законам его осудили, — нет, он смотрел на нее со все более возрастающим уважением: как на женщину, которая умело, грамотно набивает себе цену, молодчина. (Она уже столько раз сталкивалась с этой разительной близорукостью ума в людях, вообще-то отнюдь не глупых, а в своей
Во, бля, сказала она, ни хуя себе.
Ей казалось, что она улыбается, как это порой бывает в состоянии шока. Крупным планом перед ней замерло лицо шефа, словно остановленное на «pause» (он никогда не слышал, чтоб она материлась, и она сама от себя такого тоже никогда не слышала, эти слова выскочили из нее сами, словно только их и не хватало для окончательного завершения пазла), — и под ее взглядом это лицо, подтверждая правильность ее догадки, — рушилось, осыпалось, как стена в репортаже про землетрясение: от глаз, в которых вопрос (что-то не так?) сменился вспышкой понимания (она ему не сообщница!), а затем испугом (что же он натворил!), — вниз, подвижной тенью, к мертвецки-бледным крыльям носа и к подбородку, мгновенно утратившему форму и обвисшему, как комок мокрой глины. За те доли секунды, что показались ей бесконечно длинными минутами, этот человек словно развалился у нее на глазах, и она отчетливо увидела, каким он будет в старости — если, конечно, до нее доживет. Она чувствовала запах его страха, как можно чувствовать запах давно не мытого тела. Нет, это не ошибка, никакой ошибки нет, она поняла правильно — что это за «другая фирма», и откуда планируется получать доходы.
Значит, переквалифицируемся в вербовщиков живого товара?
С чего ты взяла — он заметался глазами, опять собирая свое лицо в кулак. — Я тебе ничего не говорил.
А девочкам скажешь? На какое шоу их приглашают?
Ой, да брось ты, вызверился он, будто обрадовался, оказавшись на твердой почве, много раз утоптанной, мысленно и вслух, — ты что думаешь, эти девочки — целки нетронутые, да из них половина в своих зажопинсках этим занимаются забесплатно и только и мечтают, чтоб за это еще и платили, а сколько их нанимается по объявлениям на «танцовщиц в Европу», что, думаешь, не знают они, какие танцы их там ждут, да эти соски только счастливы будут вырваться из своих свинарниковнарниковарников……………, — дальше она не слушала, что-то у нее в ушах переключилось — словно в кассетнике зажевало пленку. Впечатление было, будто он выучил этот текст заранее и только и ждал случая кому-то его выпалить, — все-таки человек всегда нуждается в оправдании своих действий в собственных глазах, и простейшее оправдание убийцы — обвинить жертву. Когда-то Юрку удалось взять интервью у профессионального киллера — интервью пустили в эфир с «размытым» лицом, но говорил киллер на удивление интеллигентно, и на вопрос Юрка, а каково-де оно, быть убийцей, и интересно, мол, что вы при этом чувствуете, ответил с такой же заученной готовностью, как по-писаному: а я не убийца, я оружие, я просто пистолет в руках других людей!.. Ее тогда поразило, что у киллера тоже, оказывается, есть своя мораль. Знает ли теперь Юрко, какая роль ему уготована, или, чего доброго, узнав, повторит свою обычную шутку про «сержанта Петренко, отца четверых детей»?.. Говорят, тот легендарный Петренко на самом деле существует, возникает время от времени, как привидение, где-то на Бориспольской трассе и действительно так представляется, останавливая водителя: «Сержант Петренко, отец четверых детей!» — и выжидательно смотрит, как жертва расстегивает кошелек, а у Юрка и правда четверо детей от трех, кажется, предыдущих браков, и всех их он честно содержит, как порядочный мужчина, — Юрко всегда ищет подработки, так вправе ли она загонять его в угол и ставить перед выбором, открывая ему, какого происхождения золотой дождик на сей раз на него прольется?.. Она старалась вспомнить, сколько у Юрка дочек — три или таки все четыре, — и почему-то вспоминала только одну, пятнадцатилетнюю Надийку, когда-то приходившую в студию, — как раз для секс-бизнеса подходящего возраста девочка, и тоже с косичками, беленькая такая… Милое дитя. Хорошо тебе, Дарина, может сказать ей Юрко, а если не скажет, то подумает, — ты ничем не связана, сама своей жизни хозяйка, можешь хлопнуть дверью, где и когда захочешь, — и будет прав, конечно, они не в одинаковом положении… Да, но что-то же нужно делать — не в милицию же бежать, но какие-то ресурсы нужно использовать, чтоб дать ход этой информации, — чтоб пятнадцатилетние дурочки, которые завтра ринутся роем из своих Жмеринок и Конотопов с фотографиями в бикини на телеконкурс, знали, бляха, для какого шоу их запланировали!.. Шеф снова повторил, что дальше его кабинета их разговор не должен выйти. А вот этого я тебе обещать не могу, сказала она — какой-то сработал в ней еще рефлекторный, остаточный командный инстинкт, рецидив партнерского обязательства: открытые карты, честная игра. А он не советует ей зарываться, с неприкрытой враждебностью сказал шеф. Очень не советует, пусть поверит ему на слово.
А то что? — весело сказала она (глядя ему прямо в глаза, в глаза, куда кинологи не рекомендуют глядеть овчаркам, — словно семнадцать лет отравлял ей жизнь когда-то обметанный вокруг нее стежками в другом кабинете неуловимый капитанский взгляд, за который так и не удалось, как ни старайся, заглянуть, пощупать, что же там, внутри, шевелится…), — Меня тоже грохнешь?..
Он вздрогнул, как от удара. Наверное, не следовало этого говорить, мелькнула мысль. Она и сама не смогла бы объяснить, почему это из нее вырвалось — словно из давно заготовленного досье для передачи в прокуратуру. Она вовсе не думала в то мгновение, напрочь запамятовала о том давнем случае в Черновцах, с которого начиналась когда-то карьера шефа, о чьей-то там нерасследованной смерти, — просто автоматически щелкнула, в ответ на его угрозу, и своим запасным ножичком: чистейший блеф, импровизация в приступе вдохновения. Ее преимущество было в том, что на протяжении всего разговора она чувствовала себя как-то ирреально бесстрашно — словно все это происходило не с ней, словно она оказалась внутри какого-то фантастического фильма — нет, скорее российского бандитского сериала, — и двигалась в нем с лунатической легкостью. И тут шеф закричал, как это делают, защищаясь, все слабые и перепуганные люди, и она в первое мгновение подумала, не рехнулся ли он, что это он такое городит: нечего читать ему мораль, кричал он, строить тут из себя маму Терезу, будто все в дерьме, а она одна в белом, можно подумать, она не точно так же торгует передком, если ей достаточно перепихнуться с кем-нибудь типа Р., чтобы выиграть для канала транш, который весь уйдет на ее программу, а потом все похерить и оставить другим за нею выгребать, — да, да, и нечего на него так смотреть, нечего корчить тут из себя принцессу, подумаешь, великая звезда, совесть нации, блядь, да из него, чтоб она знала, профессионал ничем не хуже ее!..
Водички выпей, — сквозь зубы посоветовала она: как у каждой уверенной в своих чарах женщины, вид мужской истерики не вызывал у нее ничего, кроме холодного отвращения, а то, что он нес, поначалу показалось таким несусветным, что даже ее не зацепило. Свой короткий бурный роман с Р. (который в то время входил в совет директоров их банка-спонсора) она давно списала в архив и предпочитала не вспоминать — ни их тяжелого, темного секса, наливавшего тело тупой и какой-то безрадостной сытостью, как у коровы (такое ощущение бывает разве после анального секса, а с Р. оно было постоянно), ни тем более самой плохой, финальной части — когда она уже изо всех сил старалась с ним развязаться, но это оказалось совсем не так легко, как она думала: только лишь Р. учуял ее желание ускользнуть, из него прорезалась агрессия, похожая на рефлекс бульдога, у которого что-то выпадает изо рта (однажды, перехватив ее руку, с хищным смешком сдавил двумя пальцами, как клещами, до синяков, и потом неделю пришлось носить на запястье теннисный напульсник), — он охотился на нее, перехватывал в самых неожиданных местах, демонстрируя всем вокруг свое на нее право собственности (знал, что этим донимает ее больше всего, и давил на болевые точки), — подстерегал после работы, забирал с приемов, куда заявлялся с решительным видом человека, прибывшего устроить сцену (и она с ненавистью ковыляла за ним на выход, как покорная цапля на высотных каблуках, чтобы потом обрушиться на него в машине — с гневной тирадой, давясь сигаретой, классический бытовой хоррорчик…), — и не одну еще неделю после того, как она, измученная и задерганная, наконец в исступлении проорала ему посреди улицы все, что о нем думает, и в слезах убежала в метро (почему-то там ей казалось наиболее безопасно — представить себе Р. в метро было невозможно!), и даже не один месяц она боялась, возвращаясь вечером домой, увидеть в темноте около подъезда, как спящего бронтозавра, его «гранд-чероки» с выключенными фарами… Ее первоначальное увлечение тем человеком, недолгое и чадное, как наваждение, было вызвано острым интересом к незнакомой ей раньше породе мужчин — к тем, что ворочают большими деньгами и от этого излучают такую непоколебимую уверенность, словно ворочают земным шаром, — мужчин Вадимова типа: ей казалось тогда, что она наконец поняла Владу. Словно повторяла ее путь, словно посмертно ее выслеживала. Если бы не Влада, она вряд ли повелась бы на Р. с такой силой. Влада лежала на переполненном Байковом, чтоб подойти к ее могиле, нужно было протискиваться между чужими, как в вагоне метро к выходу в час пик, — а Дарина, с колотящимся сердцем и без нижнего белья, мчала на студийной машине в банк на переговоры (на переговоры шеф тогда каждый раз брал ее с собой), садилась рядом с Р, незаметно для других находила под столом его руку и засовывала себе под юбку, прислушиваясь, с внутренним хихиканьем и нарастающим возбуждением, как меняется его дыхание и как он насилу справляется с собой, чтоб никто ничего не заметил (однажды, выбрав момент, он выбежал за ней, почти грубо затолкал в туалет, кинул грудью на умывальник и, войдя в нее сзади, с болью восторга взревел, как морской котик во время гона: «как-кая женщина!..»). Это была игра куда азартнее, чем в казино (куда Р. тоже ее возил), и ей на первых порах таки порядочно сносило крышу — ее пьянила легкость собственной власти над этим мужчиной, готовым по первому кивку бежать за ней, уткнувшись носом ей в промежность, как пес, сбивая по дороге, как флажки, все правила, которые вынесли его наверх, и ей казалось, что она открыла для себя то чувство, которое и Владу, должно быть, привязывало к Вадиму, — радость дарить мужчине, считающему себя всесильным, вкус свободы, ранее ему неведомой. Вот только на этом ее радость и заканчивалась — с Р. она никогда не чувствовала себя просто женщиной, как это должно быть в честном сексе: просто женщина и просто мужчина, тысячелетиями одно и то же и каждый раз новое, — до такой степени свободы Р. никогда не дошел. В определенном смысле он как был, так и остался для нее представителем другого биологического вида. На первых порах их азартные спаривания — в джипе, у него на даче (один раз даже в доме его коллеги, в темной комнате, освещаемой только видаком с мигающей на экране порнухой) — дурманили ее чуть ли не как разновидность извращения, как секс с Кинг-Конгом или со снежным человеком, хотя ничего такого уж извращенческого там, собственно, не было, если не считать его привычки фотографировать ее в интимных позах (она в шутку спрашивала, на кого он собирает компромат, на нее или на себя, — ведь ей это по барабану, она вольна спать с кем хочет и в парламент баллотироваться не собирается, а Р. без улыбки отвечал: а ты не зарекайся… — оставляя ее со смутным подозрением, что он таки не порнуху клацает, а собирает на всякий случай на нее досье, прибирает к рукам, и в этом тоже было что-то остро-возбуждающее, порочно-дразнящее…). Перелом наступил в Голландии, куда она согласилась с ним поехать в двухнедельный отпуск, и каждое утро, просыпаясь рядом с ним, чувствовала себя так, словно всовывает голову в мешок, — и ни музеи, ни море, ни чудесный прибрежный ресторанчик с омарами, ни рембрандтовский низкий, отовсюду отраженный водами фантасмагорический свет той страны от этого мешка не спасали: Р. заслонял все — тяжелой, темной массой без отдушин. Однажды утром она еще затемно вылезла из кровати и, выкурив натощак сигарету в открытое окно, за которым нежно светилась в тумане мокрая чешуя черепичных крыш, ясно поняла, что нужно немедленно удалять этого человека из своей жизни — как больной зуб или злокачественную опухоль. Р. был попросту эмоционально туп — утрамбован внутри себя, как сухая земля. Такие вещи на взгляд не определишь, по-настоящему они познаются только в постели. Очевидно, это удел большинства новобогачей, да и всех людей, долгое время пребывающих под давлением однообразного толка — на очень узкий спектр чувств: у них будто атрофируются определенные душевные мышцы. Р. был спрессован жизнью до полной душевной непроходимости, до своего рода душевного запора, — и она, Дарина, была его слабительным. Он нуждался в ней потому, что вообще нуждался в возбуждении, разрыхлении задубевшего грунта, — в сексе так же, как и в повседневной жизни: для этого существовали казино, и автомобильные гонки с подрезом на Житомирской трассе, и сауны с массажистками, и секс-туризм в Таиланд, и еще целый набор, к услугам клиента, средств для стимулирования эмоциональной перистальтики, — сколотив состояния, люди теперь тратили их на то, чтобы почувствовать себя живыми. Она была для Р. аккурат таким средством, потому-то и чувствовала себя, после всех механических с ним оргазмов, полной задницей — как при анальном сексе.