Музей заброшенных секретов
Шрифт:
— И на полшестого вам на встречу, — в очередной раз напоминает Юлечка.
С несколько преувеличенной благодарностью уверяю ее, что Юлий Цезарь ей и в подметки не годится, потому что держать в голове одновременно пять дел хоть и круто для мужчины — ведь мы все, Юлечка, имей в виду, однодумы, мы умеем концентрироваться только на чем-то одном, зато уже полностью и до конца (а кто не сумел и сорвался, так кто ему доктор!), — но ни один мужчина, будь он хоть трижды Юлий Цезарь, твой, к слову, тезка, не сумеет держать в голове столько дел зараз, сколько ты, моя бесценная, за что тебе совершеннейшее мое почтение!.. Уфф — а теперь, когда эта тезка римского императора, все еще недовольно поджав губы, выскальзывает за дверь, потому что там, хвала Господу, как раз звонит входной колокольчик (скорее всего, какие-то раззявы забрели поглазеть), — теперь можно ослабить галстук и выпить воды, прямо из графина… Тьфу, до чего же противная — застоялась, еще и штаны заляпал… Ну ничего, высохнет. Теперь бы еще сделать свой йоговский комплекс упражнений, для восстановления равновесия это лучше всего, для начала стоя наклониться, опустив руки, и так «повисеть» минут пять, как рубашка на веревке рукавами
До свидания, Юлечка (так и есть, раззявы, — молодежная парочка, барышня в нутриевой шубке, прикипели к шкафчику с совковым фаянсом, и Юлечка, как церберица, торчит у них над душой, изображая гида, а на деле блюдя, чтоб чего не стибрили, — можно не задерживаться, если им вздумается купить фаянсовую лисичку-сестричку или пионера в шароварах, Юлечка справится и сама, она способная девочка, а еще коль и вправду подучится, то цены ей не будет…). На ходу обнимаю подбадривающей улыбкой всю их скульптурную группу разом — и так они и остаются отпечатанными на моей сетчатке, все трое, с повернутыми в мою сторону головами, словно увеличенная копия какого-то изделия Конаковского фарфорового завода, — до свидания, до завтра, на фиг, на фиг.
…И только уже включая в машине зажигание, замечаю, что руки у меня все еще дрожат.
КТО ТЫ?
Это вырывается из меня само собой, как выдох. Наивно — на такие вопросы ответов не бывает. Я даже не знаю, одно ли «оно» или целый отряд их разглядывает меня из какого-то неведомого далека в свои оптические прицелы. До сих пор были только сны. Телефонный звонок — это уже ближе, теплее, как в детской игре. Они подступают, стучат в окно, дышат мне в затылок, в лицо, с собаками, со взрывами, с автоматными очередями, прости им, Адриан. Брр. Нет, «теплее» здесь явно неподходящее слово — какое к черту «теплее», если как снегом за шиворот сыплет вдоль хребта…
Я еще минутку посижу, мысленно прошу «его» — «их», уронив голову на положенные на руль кулаки. Не то чтобы я боялся сейчас вести машину. Я просто не очень себе представляю, как я буду сейчас опять вгрызаться тупым штопором в измученную плоть этого обезумевшего, дикорастущего города, в сгустившиеся сумерки и ползущий поток забрызганных автомобилей, сквозь насыпанные по обочинам улиц сугробы грязного снега, кое-где с закопанными в них авто, по лужам, заляпанным вдоль тротуаров отблесками огней, под визг клаксонов в местах образовавшихся тромбов, от которого подчас хочется завизжать самому, — и все для того, чтобы успеть туда, где я буду врать, чтобы и мне соврали, чтобы потом я мог уже соврать в другом месте и получить за это деньги, — Господи, какой маразм…
Господи! Ты видишь, какой я мудак, — мне нечего предъявить Тебе в свое оправдание. Я не мучился бессонными ночами над тем, как изменить к лучшему этот мир, — хотя мир точно стал бы лучше, если б в нем занимались солнечной энергетикой хоть на пять процентов от того, сколько занимаются газопроводами (так, словно этот газ будет течь вечно! — съездили бы к нам в Дашаву, посмотрели, какой
…Смотри, показывал мне, маленькому, дедушка, — прозрачно-голубая стрекоза, тростинка, солнечный плес, — смотри, какой у стрекозы совершенный фюзеляж, руками сроду такого не сделать!.. В старых вещах еще можно узнать тот самый восторг, что звучал тогда в дедушкином голосе, — радость приближения человека к совершенству живых форм. Радость преодоления хаоса. Когда все эти вещи окончательно вымрут, рассыплются, переселятся из антикварных магазинчиков в музейные барокамеры, вместе с ними исчезнет из нашей жизни и эта радость. Тогда мы окончательно окажемся в дистиллированном, мертвом пространстве, заполненном совсем иными вещами — эргономичными и безликими, как одноразовые шприцы. И что нам тогда останется, кроме как жрать собственное дерьмо и кричать, что Бог умер?..
Господи!.. Пусть я мудак, пусть из всего, что Ты мне дал, я сумел задержать в руках такой мизер, что и вспоминать стыдно, но если в моей жизни есть какая-то правда, то она в том, что я их не предал — никого из армии тех безымянных мастеров, которые с муравьиным упрямством тихой сапой преобразовывали мир и передали мне его таким, каким я его застал. Мой магазинчик — это на самом деле мой способ этот мир хоть немного задержать, вопреки лавине. Мой способ быть верным — пусть тоже на свой лад тепловатый, тоже мудацкий — пусть. Но хотя бы в этом — я не вру.
И женщина, которую я люблю, — а Ты видишь, что я ее люблю, Господи, я никого в жизни так не любил, как ее, и за нее действительно мог бы умереть, если бы понадобилось, — она чувствует во мне эту мою способность — быть верным. Может, поэтому она меня, мудака, и любит?..
Храни ее, Господи, — что бы со мной ни случилось, — если со мной и правда должно что-то случиться, и все эти призраки неспроста лезут на меня из своих миров, словно сквозняки из щелей, если они взялись трясти мою душу (люблю как душу, трясу как грушу, говорила мне маленькому бабушка Лина — или это мама говорила?..), покуда эта душа не вывалится из тела, как косточка из плода, — черт со мной, будь что будет, только прошу Тебя, Господи, — храни эту женщину, потому что я ее люблю!..
Как странно, мокро между пальцами… Неужели я плачу?..
Поднимаю голову. Стемнело, и небо над городом погасло, как экран огромного компьютера, — осталась только искусственная нижняя подсветка, неоново-бледная заря над крышами: ночная аура мегаполиса. И на тебе! — прямо перед машиной легли на снегу, протянувшись через весь колодец двора, два вытянутых золотистых прямоугольника — от окна квартиры на втором этаже. Как Божья улыбка, честное слово, как знак согласия… Если бы сейчас передо мной на капот спустился ангел в белом и успокаивающе покивал, мол, все в порядке, чувак, не дрейфь, — я вряд ли обрадовался бы больше. Почему-то меня всегда волнует свет, падающий на землю из вечернего окна, — словно обещание какой-то сладкой тайны. Или образ из забытого сна. Я даже свой троещинский двор полюбил с тех пор, как в нем появился вечерний кружевной свет от зарешеченных окон, и что в этом уж такого необычного, казалось бы? А вот же, горит-смеется, глаз не отвести, — опрокинутое на снег, как церковный витраж, высокое, сияющее золотом окно — непременно высокое, как в церкви, и в старокиевских каменных домах именно такие, и в наших львовских тоже, — и кажется, словно там, как на киноэкране, сейчас появится женская тень, отступит, снова вынырнет, замрет, приникнув к окну, словно высматривая внизу кого-то невидимого… И будто темнеет сквозь ночь на белых ступеньках цепочка чьих-то следов, и сердце сжимается от чего-то неожиданно-родного — милый мой дворик, никем не любимая киевская сецессия эпохи цементного бума, — нет, все-таки у городов, как и у вещей, тоже есть душа, и всем поколениям варваров, своих и пришлых, ее не вытрясти…
На какое-то мгновение будто устанавливается штиль, во мне и вокруг меня. Словно все встает на свои места, и я тоже на своем месте: здесь, где я и должен быть. Вот за этим темным, тоже зарешеченным окном, что выходит во двор, мой чуланчик, тут мой магазинчик, я — антиквар… И я уже знаю, что навсегда запомню эту минуту — остановленную, вырванную из потока, как набухшая, внезапно отяжелевшая капля.
«Прости мне, Адриан».
Я простил, я всем простил. Ни на кого нет у меня обиды. Слышишь, мама?..