Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Лысый спрашивал, не скучно ли мне. Ну да, ему же аудитория нужна, он же и передо мною, а не только перед Адькой покрасоваться хотел. А я взяла и отключилась, как невежливо, — ни-и-ифи-га не слышала, что они там говорили…
— Мне н-никогда не скучно.
— О, так вы уникальная женщина — ваше здоровье!..
Но смотреть на тебя мне все же нудно, дядька. Ты хоть представляешь, как на тебя нудно смотреть? Ты весь такой нудный, как из стиральной машины вынутый. Точнехонько такой — мокрый и выжатый. А сам про себя, наверное, думаешь, что чистенький, да?..
— Нам уже пора, — говорит Адька. Мое солнышко, и он тоже навеселе. И ему алкоголь прояснил голову. Да, избавиться от этого типа можно только убравшись с ним отсюда вместе. Сам он уйдет только если уже в шею погонят. А Адька просто так в шею не погонит, Адька не любит унижать людей. И слава богу. Слава богу.
Лысый жадно осматривается вокруг, словно хочет на прощание заглотнуть всю кофейню одним духом и вынести с собой в желудке,
— Как писал Тарас Григорьевич…
Кто-кто?
Лысый патетически цитирует — хоть он и так все время говорит, словно кого-то цитирует, их поколение еще пользовалось цитатами, как схоласты Святым Писанием, так и отсиделись всю жизнь за чужими словами:
— Выпьешь первую — взовьешься, а вторую — отряхнешься, третью — свет в глазах сияет, мысль за мыслью поспешает!
— Это Шевченко такое писал?
Мы с Адькой просим его повторить, и он повторяет. Супер, как обо мне написано. Вся клиническая картина как на ладони. Вот на третьей надо было и остановиться — пока еще в глазах сияло… Адька подает официанту кредитку, Лысый делает вид, будто слишком увлечен рассказом, чтобы заметить этот деликатный момент (потом наигранно спросит: сколько с меня? — и наигранно же удивится, что уже заплачено, эти старые мудаки всегда так делают!): говорит, будто это Шевченко такое на стене написал, тоже бухая в каком-то трактире. Ох уж эти мне «проклятые поэты». Хоть это, конечно, получше, чем ле санглё лён де вйолён [33] . Почему-то по этому поводу ощущаю прилив патриотической гордости (это же нужно было так нажраться!).
33
Первые строчки «Осенней песни» Поля Верлена.
— Надо бы и здесь где-нибудь на стене написать, — Адька как всегда привносит нотку делового конструктива. Ах да, это же вроде бы литературная кофейня считается, даже какие-то обшарпанные томики на полочках вон понапиханы — и какой идиот захотел бы читать при таком освещении?.. Мысль за мыслью поспешает, прекрасно сказано.
И, словно по какой-то внезапной умильной благодарности к этому старому искусствоЕду за так кстати поданную цитату, — словно эта цитата, невесть почему, устанавливает какой-то глубочайший уровень понимания здесь сейчас между нами, пока мы еще не встали из-за стола и не разошлись в разные стороны («чи ми ще зійдемося знову, чи вже навіки розійшлись?..»), предполагает наше немедленное слияние-в-экстазе на какой-то насущно важной общей территории, слезы радости и родственные объятия возле скульптур Мишка Грыцюка, которого Влада считала гением, — короче, по тому пьяному помрачению ума, в котором пролетариат после какой-то энной, уже не предвиденной поэтом чарки хватает что под руку подвернется и врезает сотрапезнику по кумполу, я открываю рот и брякаю, как дурень на колокольне:
— А вы знали Владу Матусевич?..
Всё, слово упало, не вернешь. И вдруг я вижу перед собой уже не лисью морду — а морду гиены. Хе-хе.
— Знаете, мне на всю жизнь хватило и того, что я знал ее матушку, хе-хе!
— Нину Устимовну?
Я не туплю, я торможу — что-то надвигается, чего я слышать не хочу, но отвратить это уже невозможно.
— Да ее, ее же… Нинель ее настоящее имя…
Нинель? А, правильно, Нинель — модное когда-то среди совноменклатуры имя, вывернутый задом наперед «Ленин»…
— Я и Матусевича-отца знал… Он вообще-то не без способностей был художник, но эта, простите на слове, стерва его вконец загнобила… Мы ее между собой звали — самка богомола, хе-хе… Паучиха, которая после спаривания пускает самца на белок… Она, к слову, красавица была, такая, знаете, ядерная блондинка — закопай, так она голыми руками землю разроет и выкарабкается, хе-хе… Не приведи Господь такую жену…
Что-то в его голосе, какая-то царапающая нотка, подсказывает мне, что он не женат. Или давно разведен. Можно было бы и раньше допереть: несвежая рубашка, общий налет неухоженности — так бывает, когда человек долго живет один и некому его осмотреть перед выходом из дома. Остается утешаться тем, как плохо бывает женатым. Особенно тем, кто женится на красавицах блондинках. Влада тоже всегда твердила, что ее мама была красавица, а я вежливо помалкивала: по-моему, красавицы — они и в старости такие, а про Н. У. я бы так не сказала…
— Что Матусевич не реализовался как художник, — продолжает радоваться Лысый, — это все вина Нинели — куда больше, чем советской власти! Государственной премии она для него, правда, так и не добилась, хоть и гоняла его в Це-Ка каяться за ошибки молодости, но до спецраспределителя он все-таки не дослужился, хе-хе… Я этот коньячок уже допью, с вашего позволения? Зачем же его здесь на слезы оставлять… Ваше здоровье! А на меня она в семьдесят третьем году написала донос — в партком Союза художников и в издательство «Мыстэцтво», откуда меня с ее подачи и выгнали — за идейную незрелость. И с этого начались мои мытарства. Хотя я был молодым специалистом, и по закону выгонять меня не имели права, — (он уже говорит так,
— Вы про донос говорили…
— А донос, хе-хе, — (он чуть ли не потирает руки — от удовлетворения, что сейчас откроет мне глаза на всю бездну человеческой низости), — донос эта красавица написала из-за того, что я в той статье, среди прочего, покритиковал и ее мужа — написал, что нон-фигуративные работы ему удаются лучше, чем строители Чернобыльской атомной, и это была чистая правда. Перед этим его за нон-фигуративы долго били, и ему пора было определяться. Год был, знаете, переломный — уже прошла волна арестов, Заливаха сидел, Горскую убили, кучу людей поисключали из Союза, позаносили в черные списки, — а Нинель уже привыкла к комфорту, к статусу, быть женой проклятьем заклейменного абстракциониста ей уж никак не улыбалось. Вот она его и погнала на Чернобыльскую атомную «людей труда» рисовать…
— Господи, почему — на Чернобыльскую?
— Эх, молодые люди! — Лысый уже топится от счастья, как живой кусок масла, он в своей стихии — гид по прошлому, где мы — туристы-иностранцы с раскрытыми ртами: — Ее же тогда как раз начали строить! Во всех газетах гремело, поэты аж захлебывались, так славили мирный атом над Припятью… Очень выигрышная была тема — с одной стороны, не вождей же все-таки рисуешь, люди труда, они и у Ван Гога были, — ну а заодно и демонстрируешь, что политику партии и правительства понимаешь правильно… Тогда, вы учтите, мало кто знал, это уже после аварии открылось — насколько небезопасным был тот проект, та атомная. И что Украинская академия наук, хоть какая была карманная, все же не дала согласие на ее строительство в таком густонаселенном районе, — да только Москве, извините за выражение, до задницы было согласие каких-то там хах-лов… Дали приказ — и пошла кампания, и все побежали за творческими командировками. И Матусевич туда же. Целый цикл навалял, реалистический уже, это была его первая официальная выставка… Некоторые цветовые решения там еще, правда, интересные попадались, в цвете он был силен, а от себя так сразу не убежишь, — но в целом грубовато было сляпано, такой уже явный соцреализм… Если бы тогда ему дали премию, это был бы для него скачок, — (для большей наглядности он показывает размашистым жестом), — сразу в дамки через всю шахматную доску, прямо в истеблишмент! — («Истеблишмент» приходится на мою нетронутую тарелку с остывшим телячьим филе, на которое он мимоходом бросает полный сожаления взгляд). — Нинель на это и рассчитывала — и небезосновательно. Тогда много карьер так делалось — после того как лучшие и талантливейшие ушли в андеграунд, как вот я, — (нет, это последнее мне послышалось, это уже алкоголь за меня домысливает…), — освободившиеся пустоты нужно же было чем-то заполнять. Ну, ясное дело, поперла наверх всякая шваль, началась эпоха бездарей, но, чтоб не сразу бросался в глаза перепад уровней, их понемногу разбавляли и вчерашними битыми-ругаными, из раскаявшихся, — только бы по линии КГБ были чисты… А те и радовались — тогда Брехт был в моде, помните, как у него Галилей говорит: лучше иметь руки грязные, чем пустые?.. Многие так думали: пускай, мол, немного запачкаюсь, зато получу возможность что-то сделать — в искусстве, в науке… А ничего не получилось, хе-хе!.. Все они, те, кто перешел из андеграунда в официоз, повторили судьбу Матусевича — и ничего путного так больше и не создали! С пустыми руками и остались, хе-хе…
Вот это, значит, и есть главное оправдание его жизни? И его собственным пустым рукам — по его шкале они у него лучше, чем у тех, кто кушал тогда лучше его, и он хочет, чтоб это было признано? А неплохой, наверное, из него преподаватель — затягивает. Настолько затягивает, что я трезвею до уровня третьей чарки: мысль за мыслью поспешает…
И сижу я напротив него, на каких-то четверть века его моложе, с моими собственными чистыми руками, как у Понтия Пилата, — и чувствую, как блузка прилипает у меня между лопаток, и вонь собственных подмышек тоже чувствую вполне отчетливо, это не галлюцинация: я тоже начинаю потеть, как и он, зеркальным его, через стол, отражением начинаю источать изо всех пор влагу — это у него, значит, тоже — от тоски, шибает в голову озарение, кажущееся мне в это мгновение чрезвычайно глубокомысленным: что от такой многолетней тоски можно плакать, а можно и потеть — это уж у кого как получается… Сижу, смотрю на него — и вижу свое будущее. Себя — через каких-то четверть века, когда мне тоже ничего другого не останется, как убеждать подросшую к тому времени молодежь (из тех, кого удастся отловить!), что я лучше своих коллег — потому что когда-то давно не захотела пачкать руки и исчезла с экрана. Больше ничего у меня в тех чистых руках не будет, когда подросшие меня спросят: а кто вы, тетя, собственно, такая, что сделали-с?.. Ничего весомее, так же, как и у него сейчас.