Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Стодоля с Дзвиней остались без крыивки. Кто-то должен был разделить с ними свою. Только вот со Стодолей никто не рвался зимовать: провести с ним четыре месяца в бункере — это не в бабки-прятки играть.
И, внезапно ощутив тошнотворную пустоту в груди, как это бывает, когда смотришь прямо в нацеленный на тебя черный зрачок револьвера, Адриан понял: он сделает это. Попросил связного подождать и сам написал Стодоле шифровку. Пригласил его зимовать вместе. С секретаршей и охранником — в крыивке у Адриана как раз хватало места для пятерых.
Гелюшка… Лялюшка,
Чшш… Слышишь?
Что?
Ветер гудит…
Слушай. Мне снова это снилось.
Мне тоже.
Что?!
Не кричи. Ты кричал во сне.
Что я кричал?
Очень умные вещи. Только очень громко. Разбудил меня. Говорил, как с листа читал — целыми предложениями.
И что я говорил?
Что множество воспоминаний конечно.
Что, правда?!
Не знаю, что это означает, но ты повторил это несколько раз.
Ни фига себе… Что-то еще?
Я всего не запомнила, Адя. Что-то насчет того, что все, что с нами было, уже было с кем-то раньше. Множество всех воспоминаний на свете конечно. Какая-то девочка, которая дает себя понюхать. Что это за девочка?
Ее звали Маринка. Мы играли за мусорными баками, и она при мне пописяла. Дала мне провести пальцем по бороздке.
Маленькая шлюха.
Нет, подожди… Я помню это ощущение — на ощупь, как шелк… Но почему она говорила по-польски?
Ты же не знаешь польского.
Это было во сне. Только это был не мой сон, а его. Того, мертвого.
И во сне была другая девочка?
Девочка, может, и другая, но воспоминание то же. Множество воспоминаний конечно… Слушай, а это идея! Какая ты умничка, что проснулась и подслушала, я бы сам уже не вспомнил!..
Новая профессия — ночная секретарша. Буду брать в постель включенный диктофон и сторожить твои сны.
Нет, слушай, Лялюша, а если это правда? Если множество всех воспоминаний у человечества правда конечно, и все, что происходит с нами, уже происходило с кем-то раньше? Тогда это величина, которую в принципе можно измерить, — теоретически можно все воспоминания, которые есть на свете, закатать в какой-нибудь десяток хард-драйвов, представляешь!.. И это было бы единственное разумное объяснение всем дежавю, нет? Когда нам в память просто залетает кусок чужого воспоминания, ну вроде как мошка в глаз, какие-нибудь пару сотен килобайт…
Милый, ты меня совсем сбил своими килобайтами. Я уже не помню ничего из того, что снилось мне.
И
Фотография!
Что такое? Почему фотография?
Ты сказал — картина, и я вспомнила: там была фотография. В моем сне. Та самая, с Гелей в лесу.
Что, правда?
Да, кажется, она… Фото женщины незадолго до смерти. У Влады, когда мы в Пассаже интервью с ней записывали, в один из моментов такие глаза были — как будто уже не ее. И еще я почему-то тетю Люсю вспомнила, мамину сестру, — ты ее уже не застал, она умерла в двухтысячном…
От чего?
Рак груди. Очень хотела жить, до последнего дня верила, что поправится. Мама при ней была, говорила, у нее, когда сердце остановилось, было такое удивленное выражение лица, типа: как, и это всё?.. И в гробу такое же оставалось… Она вообще сильная женщина была, из тех, знаешь, на ком вся семья держится, маме до нее в этом отношении как до неба. После войны, когда голод был, куда-то в ваши края ездила за хлебом, мешок муки на себе из Здолбунова притащила, не знаю, где раздобыла… С той мукой тогда и пережили голодный год, а то мама уже не вставала. И потом, когда мама училась, каждое воскресенье ей в Киев продукты возила… Но почему я про нее вспомнила?..
Такая, значит, ночь. Мертвые просыпаются. Может, к дождю?
Юмор у тебя…
А это не юмор. Вот помолчи минутку. Слышишь?
Что?
Ветер гудит…
Нет, не слышу. Разве это не холодильник в кухне?
А ты помолчи. Сейчас услышишь. Иди ко мне. Вот так… Лялюшка моя, Лялюшка… Девочка моя яблоневая…
Каркнула спросонья какая-то птица. С верхушки ели ей, захлопав крыльями против ветра, жалобным криком ответила другая. (Ни дать ни взять — связные перекликаются!)
То ли всполошились на звук человеческих шагов, то ли это уже знак, что рассвет близится?..
Должен был выйти из леса еще затемно. Должен был пройти через город днем — в своей офицерской шинели со споротыми нашивками, в каких ходили демобилизованные красноармейцы, — свежевыбритый, и даже побрызганный, чтоб не несло от него лесом, тем убийственно едким «шипром», которым обливались все советские военные (черт побери, что за носы у этих людей?!), — чтобы чуть ли не в самом вражьем логове, в старом доходном доме, уже наполовину занятом новыми «хозяевами», встретиться с умирающим, который не имел права умереть, пока не расскажет ему то, что знает.