Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Это во сне было?..
И я ударился коленом о тот плетень!..
Шутишь?
Какие шутки, девушка! Я из-за этой боли и вспомнил… И ты, кстати, тоже там была — говорила со мной.
Я? И что же я говорила?
Стоп, а может-то, и не ты была… Может, бабушка Лина… Во всяком случае, голос был женский, это точно. Какая-то очень близкая мне женщина, дорогая… Неужели мама? Вот блин, не могу вспомнить… Только мокрая земля все время почему-то перед глазами стоит…
И ты не помнишь, что она говорила, та женщина?..
Подожди, я же записал, сразу как проснулся! Где-то здесь на столике должно быть… Вот, нашел! Есть. На сигаретах.
Покажи. Ого, ну и накалякал…
Так
Что это значит?
А я откуда знаю? Вылетело все на фиг… Вот уж действительно «не понадобится», как нарочно на смех фразочка… Какая-то кровь в Киеве… Тоже не помню… Женщины… При чем здесь женщины?
Дай я гляну.
Какие-то, блин, пророчества дельфийского оракула — слова на месте, а смысла никакого!.. Как ты говорила про тот «секрет» — кучка закопанного мусора…
«Женщины не перестанут рожать».
Как-как?
Так здесь написано. «Женщины не перестанут рожать».
Тю. Тоже мне, e = mc2.
А знаешь, не так уж это и глупо, как может показаться…
Да при чем тут… Ты пойми, этот сон был предупреждением — и предупреждение почему-то осталось неуслышанным! Кто был тот предатель, которого я должен был убить? Из-за него же кто-то должен был погибнуть — раз тот сон и до сих пор меня по колену лупит!..
Слушай. Пора это прекратить. Мы оба сходим с ума. Это, как у Макбета с ведьмами — тот тоже старался расшифровать вещее послание, и чем все кончилось? Мы все равно так ничего и не узнаем. Никогда ничего не узнаем. Всё, милый, баста. С меня хватит. Туши свет, скоро светать начнет…
Лялюшка?
Ммм?..
Ты спишь?
Я спу.
Ну хорошо. Спокойной ночи…
То, что случилось, не укладывалось ни у кого в голове.
Стодоля исчез.
Как это исчез?! А вот так — вышел еще до рассвета, вскоре после ухода Адриана, из крыивки в село за продуктами — и исчез. До сих пор не вернулся.
Как ни старался Адриан отводить взгляд, его везде встречали Гелины глаза — страшные, расширенные почти сплошной чернотой зрачков, с кровавыми уголками. Такие глаза были у зайца, которого он когда-то подстрелил, — пока их не затянуло мутной пленкой, и потом они остекленели, помертвели. Эти Гелины глаза его раздражали, требовали от него какого-то дополнительного усилия, а мысли и без того разбегались во все стороны, как мыши в риге. Геля ему мешала; лучше бы ее здесь не было.
Все это тем более не укладывалось в голове, что продукты у них еще были — правда, уже на исходе, и одни только крупы, а их сырыми не особо погрызешь, но ведь Геля и в этих «переходных» условиях умудрилась сварить мамалыгу, еще день-два могли бы пересидеть! И немного травяного чая от цинги еще оставалось, правда, без сахара… Он бы сейчас с удовольствием выпил этого чая, пусть без сахара, только бы горячий, но ничего не поделаешь — пришлось довольствоваться с дороги остывшей мамалыгой, и теперь в отяжелевшем желудке урчало, будто там двигали мебельный гарнитур; это его тоже раздражало. Да, черт возьми, хоть бы и впроголодь пришлось немного посидеть, что тут такого?.. Есть — не срать, можно подождать (как подбадривали они себя, когда Геля не слышала!): сколько раз, бывало, в лесу живот прилипал к спине, кору с листьями жевали, лишь бы запекшийся, как сухая сковородка, рот наполнился слюной, а обманутое тело загудело сладким дурманящим теплом, — в новинку ли повстанцу терпеть голод!.. И что могло заставить Стодолю сломя голову помчаться за продуктами, не дождавшись даже возвращения Адриана?..
Не то, не то, что-то здесь было не то — и он это чувствовал, и хлопцы чувствовали, и эта невысказанная мука вместе с тревогой саднила в душах, как свербеж, когда у огня костра выводят вшей, и те начинают вылезать из-под кожи, — и легче вытерпеть честную, как хирургический нож, обжигающую боль в руках, растопыренных на лезвии огня, чем этот зуд, пронизывающий до мозга костей…
И кто — Стодоля!.. Тот, кто нещаднее всех заботился о конспирации, кто обладал властью отдавать людей под военно-полевой суд за малейшее нарушение — и кто знает, скольких уже отдал, на его счету были не только жизни врагов… Его девизом было — «Никому не верь, и никто тебя не предаст»: теперь Адриану казалось, что Стодоля каждый раз говорил это слишком нарочито, с глумливо-разухабистым каким-то вызовом, — будто впрямую предупреждал,
А может, Стодоля как раз и сошел с ума? Нервы не выдержали, помутилось у него в голове, — а никто из группы не заметил, не остановил?..
Большевики так сходили с ума, и нередко. И стрелялись, и из окон выбрасывались их начальники. Адриан давно перестал этому удивляться — с тех пор как однажды в бою увидел: за краснопогонниками, что кинулись врассыпную, гнался их майор, небольшой и тщедушный, словно гном в гротескных накрылках погон, и с криком: «Стой… твою мать!» — стрелял убегающим в спины — и нескольких же и уложил, пока Ворон, первым опомнившись от общего оцепенения (такого дива — офицер стреляет в спины своим людям — никто из повстанцев до сих пор не видывал!), — не скосил гнома короткой очередью. Адриан надолго запомнил тогдашний, разом всколыхнувшийся в них всех общий душевный всплеск — сочувствие к живым врагам, — до тех пор ему приходилось жалеть только мертвых, когда те лежали в лесу неубранные, в чужой форме, с остекленевшими, уставившимися в небо глазами (мысленно укорял их: ты зачем ко мне пришел?..), — а тогда подумалось, что все зверства гарнизонников, их непросыхающее черное пьянство, их дикие взрывы иррациональной ярости (где-то до смерти забили шомполами дядьку, приехавшего в лес за дровами, где-то устроили стрельбу по детям, съезжавшим с горки на санках, и одного из ребят убили…) — должно быть проистекали не только из чувства безнаказанности («Нам все можно!» — гаркнул один такой пьяный Ванька, когда крестьяне пришли жаловаться «пану офицеру», что «так нельзя»), а еще из того, что на клокочущей партизанской чужой земле эти люди, превращенные в винтики, — как винтики же и ломались, не выдержав давления: как в страшном сне, у них постоянно раскалывался под ногами лед, а сзади подстерегал какой-нибудь свой майор в погонах, в любую минуту готовый выстрелить в спину. А этому майору, в свою очередь, — какой-то его вышестоящий начальник, а тому — еще выше, и так аж до самого Сталина: все всех боялись и никто никому не верил. Это и была главная формула их власти, которую они несли с собой, как массовое помрачение рассудка, — сделать так, чтобы никто никому не верил. Чтоб никто никого не любил — потому что доверие возможно только между любящими. Именно этого они от нас добивались, в этом должна была состоять их победа.
И теперь его дополнительно злило то, что он чувствовал в себе и в хлопцах этот гнойный вирус — разъедающую отраву молчаливого подозрения. Хоть и гнал от себя мысль о наихудшем, но она была уже в нем, в них во всех — уже впрыснутая в кровь, как та «прививка», которую сделали арестованным в К., — после чего гэбэ нежданно-негаданно отпустило их домой, и в течение месяца все семьдесят привитых скончались от неизвестной болезни. Самое унизительное ощущение для мужчины — будто ты, сам не заметив когда, поддался и, помимо своей воли, ведешь себя так, как этого хочет противник. И все, что давало тебе силы — дружба, братство, любовь, — начинает распадаться изнутри, подтачиваемое сомнением. Ты сам делаешь за врага его работу — сам рубишь лед, на котором стоишь, тюкая топором в ритме ударов сердца…
А может, Стодоля просто не рискнул идти с полными мешками-бесагами назад по лесу, когда развиднелось, и сейчас где-то пересиживает, дожидаясь ночи?..
Да где же, в селе?
А почему бы и нет — станичный мог его спрятать. Еще есть надежда, нужно лишь дождаться ночи. Мало ли что могло случиться.
Адриан понимал, что они тут без него уже обгрызли между собой до сухой косточки все вероятные версии того, что могло случиться, — а его возвращение словно влило в них новые силы, для захода на второй круг. И в самом деле, чего только на войне не случается. При других обстоятельствах, то есть, если бы Стодоля был здесь, он бы рассказал им про милиционера, которого встретил в городе, за три с половиной этажа до условленной двери. «Уходите, там капкан…» А теперь нет, теперь уже не расскажет. Даже если Стодоля, даст Бог, вернется, живой и здоровый, — все равно не расскажет. Только в отчете, проводнику. Не верь никому, и никто тебя не предаст.