Мужчина и женщина в эпоху динозавров
Шрифт:
Ее бабушки вели бы себя не так. Они горевали бы вместе с ней, обе; у них был такой дар. Они бы плакали, рыдали, причитали. Они бы обняли ее, раскачивались вместе с ней, гладили ее по голове, плакали бы несообразно, безмерно, как будто с ней случилось что-то непоправимое. А может, так оно и есть.
Среда, 9 марта 1977 года
Нат
Нат в погребе, облокотился на верстак и трогает ручки кистей, мокнущих в растворителе, в жестянке из-под кофе. Он все собирался провести тут освещение получше. Теперь уже нет смысла. В тусклом желтоватом свете он чувствует себя каким-то гигантским жуком, белым и подслеповатым, который пробирается ощупью и нюхом (что у него — почти одно и то же). Пары краски и запах сырого бетона, знакомая атмосфера. Он затягивает винт струбцины, в которой сушится клееная овечья голова, часть игрушки на веревочке,
На самом деле он сейчас должен укладывать веши. Он собирается начать, и уже давно собирается. Он привез на велосипеде из супермаркета штабель картонных коробок и купил моток прочной бечевки. Он набрал газет на завертку; вот уже две недели они лежат аккуратненькой стопочкой у подножия лестницы в подвале. Он даже отнес к Лесе пачку наждачной бумаги и банку со смесью гвоздей и шурупов и оставил в гостиной залогом своих достойных намерений. Он объяснил ей, что хочет проделать это постепенно. Сначала он скажет Элизабет, что решил перенести мастерскую в другое помещение, побольше и посветлее. Она удивится, что у него нашлись деньги на аренду, но с этим он разберется. Потом он то же самое скажет детям. Когда они уже отвыкнут, что он все время дома, он перестанет возвращаться на ночь в один дом и будет ночевать в другом. Он сказал, что хочет сделать момент разрыва незаметным.
Он честно собирается так и сделать, но есть одна важная деталь, которую он предпочел не обсуждать с Лесей: он хочет дождаться, пока Элизабет сама попросит (или потребует), чтобы он ушел. Если ему удастся создать у нее иллюзию, что она сама приняла решение, впоследствии это сильно облегчит ему жизнь. Но он пока смутно себе представляет, как этого достичь.
А пока что ему приходится справляться с Лесиным явным и усугубляющимся упадком духа. Она ничего не требует, во всяком случае — словами. Но он едва дышит. Уже три недели он, заслышав, что дети вернулись из школы, взбегает по лестнице из подвала, напускает на себя бодрый и беззаботный вид, греет им молоко и делает бутерброды с арахисовым маслом. Он рассказывает им анекдоты, готовит ужин, все дольше и дольше читает им на ночь. Вчера ночью они заявили, что устали, и попросили его выключить свет. Нат обиделся, ему хотелось распахнуть объятия и вскричать: Мне не так долго осталось быть с вами! Но паясничать как раз и нельзя. Он погасил свет, поцеловал их на ночь, затем пошел в ванную, чтобы намочить полотенце горячей водой и положить себе на глаза. Его отражение в зеркале уже блекло, дом его забывал, Нат утратил свое значение. Он вытер глаза и пошел искать Элизабет.
Это тоже по плану. Он старается поболтать с ней ни о чем по крайней мере раз в два" дня, предоставляя ей удобную возможность, шанс. Может быть, в результате одного из таких разговоров она велит ему убираться. Они сидят на кухне, болтают о том о сем; она пьет чай, он — шотландское виски. Когда-то, совсем недавно, она старалась избегать его по вечерам; уходила куда-нибудь или читала в своей комнате. Ее вполне устраивало, что им уже нечего сказать друг другу. Теперь, в каких-то своих целях, она, кажется, при всяком удобном случае старается спросить его мнение насчет покупок, ремонта, школьной успеваемости детей. От этого его бросает в пот. Пару раз она спрашивала его, не очень настойчиво, как подвигаются дела с новой подружкой, и он отвечал уклончиво.
После этих разговоров, во время которых он стискивает зубы, чтобы не глядеть на часы, он вскакивает на велосипед и яростно крутит педали вдоль по Оссингтон и Дандас, чтобы поспеть к Лесе, пока она не легла спать. Два раза он чуть не попал под машину; один раз въехал в фонарный столб и прибыл весь побитый и в крови. Леся рылась в полураспакованных коробках, ища пластырь, а он капал кровью на замызганный линолеум. Он знает, что эти поездки опасны, но также знает, что, если не попадет к Лесе вовремя, она почувствует себя отвергнутой и будет страдать. Несколько раз, когда он был слишком измотан, чтобы ехать, он вместо этого звонил. Ее голос был такой маленький и далекий. Ему невыносимо, что она так съеживается.
Неважно, насколько он устал; он обязательно должен заняться с ней любовью или хотя бы попытаться; иначе она решит, что он отдаляется. Его колени покрылись синяками на жестком полу, и больной позвонок напоминает о себе. Ему хочется попросить ее купить кровать или хоть матрас, но тогда он должен оплатить половину стоимости, а сейчас у него просто нет денег.
Утешив Лесю, он опять едет домой. Там он брякает тарелками в кухне, поджаривая себе печенку с луком — ночной перекус. Он поет матросские песни, или ставит пластинки, старые записи «Трэвелерз», или Гарри Белафонте [3]2 начала шестидесятых. Он хранит эти пластинки не потому, что очень любит музыку как таковую, а потому, что они напоминают ему о временах, когда он любил музыку. До того, как он женился, до всего; когда ему еще казалось, что все пути открыты.
32
«Трэвелерз» — канадская фолк-группа 1950—1960-х гг. Гарри Белафонте (р. 1927) — американский певец, музыкант и киноактер.
Он знает, что Элизабет слышно все происходящее в кухне. Она терпеть не может «Трэвелерз», Гарри Белафонте и вообще ночной шум, а от запаха печенки ее тошнит. Он открыл это в самом начале их брака и с тех пор воздерживался от печенки, сделал уступку. Она очень ценит такие уступки. Теперь он надеется, что при виде столь явного нарушения договоренностей она решит наконец, что с нее хватит.
На самом деле ему не особенно хочется ни петь, ни есть. К полуночи у него обычно уже голова раскалывается. Но он заставляет себя колотить ножом по тарелке и горланить вместе с Гарри, разевая рот, набитый полупрожеванным мясом: «Вижу черного ТАРАНТУЛА». Потом меланхолическое: «Вернись, Лизетта, душа моя, сотри слезу из глаз…» Когда-то, в эпоху Криса, Нат вкладывал в эту песню чувства, что было довольно смешно: «Лизетта» была Элизабет, и он хотел, чтобы она к нему вернулась.
Он оставляет тарелки в раковине или, если чувствует особенный прилив нахальства, прямо на кухонном столе, бросая вызов объявлению Элизабет:
УБИРАЙ ЗА СОБОЙ!
Потом он бредет вверх по лестнице, заглатывает четыре таблетки аспирина с кодеином и падает в кровать.
Раньше такое поведение быстро принесло бы результат. Холодная просьба, в случае дальнейшего неповиновения — лобовая атака, в процессе которой его провинности были бы перечислены пугающе спокойным голосом: от мужланского свинства до наглого себялюбия и жестокости. В первые годы такие доводы его убеждали. Он не мог жаловаться, жаловаться умело и с чувством, и это ставило его в невыгодное положение; когда она требовала, чтобы он назвал хоть одну ее привычку, столь же неприятную для него, и, конечно, готова была тут же от этой привычки отказаться, ему ничего не приходило в голову. Он привык думать, что ярость любого человека, обида, чувство, что тебя подавляют, — оправданно; любого человека, кроме него. В общем, его никто не подавлял. В мятежные шестидесятые его на вечеринках обзывали расистской свиньей, антифеминистской свиньей, даже немецко-фашистской свиньей — из-за фамилии. Он не рассказывал в ответ про свое унитарианское прошлое, про своего дедушку, давно покойного, меннонита-отступника, которому побили окна на молокозаводе в 1914 году, про отца, убитого на войне; ему проще было повернуться и уйти в кухню за очередным пивом. А еще он никогда не говорил Элизабет, что этот дом принадлежит ему в той же мере, что и ей; он просто сам не верил в это. Он ел печенку только в ресторанах и ставил пластинки Гарри Белафонте, лишь когда Элизабет не было дома. Детям они нравились.
А сейчас Элизабет не реагирует на его прегрешения. Если он видит ее наутро, она спокойна и улыбается. Даже спрашивает, хорошо ли он спал.
Нат знает, что он недолго протянет так — на две жизни. Он заработает язву желудка, он взорвется. В нем растет невнятный гнев, не только на Элизабет, но и на детей: какое право они имеют держать его на крючке, не отпускать? И на Лесю, которая вынуждает его принять такое трудное решение. Он знает, что гневается несправедливо. Он не любит быть несправедливым. Он сделает первый шаг сегодня, сейчас.
Он опускается на колени у пачки старых газет. Он сначала завернет и сложит в ящики мелкие ручные инструменты, перевезет эти ящики по одному, на багажнике велосипеда. Для больших станков и неоконченных игрушек ему придется нанять грузовик. Он заталкивает подальше мысль о том, где же взять деньги.
Он берет долото, проводит рукой вдоль ручки. Давным-давно, в раннюю пору эйфории, когда он только что ушел с работы и еще верил, что каким-то образом возвращает себе чувство собственного достоинства, мудрость и простоту ремесленника, — он потратил немало времени, вырезая особые ручки для своих инструментов. На некоторых он вырезал свои инициалы; другие украсил полосками орнамента, цветами, листьями, геометрическими узорами, чем-то похожими на индейские. Для вот этого долота он вырезал ручку в форме руки, обхватившей ручку инструмента, так что каждый раз, когда он берет долото, под рукой — словно чужие пальцы, сомкнутые на рукоятке. Ему было приятно пользоваться такими инструментами, он чувствовал себя прочным, укоренившимся, будто, вырезав эти рукоятки сам, сотворил их уже старыми. Он стоит на коленях и держит маленькую деревянную руку, пытаясь вернуть то удовольствие. Держит, держится. Но инструменты уплывают от него, уменьшаются, точно игрушки, с которыми он когда-то играл. Пластмассовый автомат, мужская шляпа, которую он надевал, завернув поля и воображая, что это пробковый шлем.