Мужчина и женщина в эпоху динозавров
Шрифт:
Нат сказал, что раз они оба не умеют следить за вещами, а Элизабет умеет, потому что у нее большой опыт, то будет разумно, если Элизабет станет звонить, когда что-то из вещей пропадет. Лесе пришлось согласиться.
Иногда дети являлись в пятницу вечером, когда Леся возвращалась из Музея поздно и рассчитывала, что дома только Нат. Когда это случилось в четвертый раз, она спросила:
А нельзя ее попросить, чтобы она не подкидывала нам детей без предупреждения?
Что ты имеешь в виду? — печально спросил Нат.
Я хочу сказать, что предупреждать в пятницу — поздновато.
Она предупредила меня во вторник.
— Меня никто не предупредил, — ответила Леся. Нат признал, что забыл об этом;
А ужин готовил я, — логично продолжал он. — Так что от тебя ничего не потребовалось, верно?
Верно, — согласилась Леся. Она в невыгодном положении; у нее нет опыта подобных разговоров. Ее родители никогда не обсуждали поступки друг друга и причины этих поступков, во всяком случае при ней, а ее бабушки вообще никогда ничего не обсуждали. Они предпочитали монологи: украинская бабушка — меланхолические тирады, еврейская — громогласные комментарии. Лесины разговоры с Уильямом обычно сводились к обмену информацией, а их нечастые споры больше походили на детские стычки: «Хочу вот это». «Все из-за тебя». Она не умела говорить о том, что чувствует и почему, или о том, почему другой человек должен вести себя не так, а этак. Она знала, что ей недоступны тонкости, что иногда она просто хочет расставить все точки над "и", а выходит грубость. И после каждого такого разговора она чувствует себя жестокой и злой хамкой. Она хотела сказать, что не имеет ничего против детей как таковых. Ей просто хотелось бы, чтобы с ней считались.
Но она не могла этого сказать; вдруг он тогда припомнит ей тот, другой разговор.
Мне бы хотелось чувствовать, что я живу с тобой, — сказала она. — А не с тобой и твоей женой и детьми.
Я постараюсь сделать так, чтобы они тебе не мешали, — отозвался Нат до того уныло, что она немедленно пошла на попятный.
Я не имела в виду, что им нельзя сюда приходить, — великодушно сказала она.
Я хочу, чтобы они знали: это и их дом тоже, — ответил Нат.
Леся уже вообще не знает, чей это дом. Она, пожалуй, не удивится, если вдруг позвонит Элизабет и вежливо сообщит, что завтра она с детьми перебирается жить к Лесе и не будет ли Леся так добра приготовить свободную спальню и собрать в пары все непарные носки и обувь? Нат не будет возражать. Он считает, что они с Лесей должны стараться максимально облегчить Элизабет жизнь — насколько понимает Леся, это значит — делать все, что та пожелает. Он часто говорит, что, по его мнению, Элизабет ведет себя как культурный человек. Он и себя считает культурным человеком. Он также думает, что Лесе не надо как-то особо стараться вести себя как культурный человек. Она ведь в происходящем не участвует.
— У тебя есть я, а у меня есть ты, — говорит он. Леся не может не согласиться. Они есть друг у друга, что бы ни значило это «есть».
Леся высасывает последние капли молока из пакета и ставит пустой пакет на поднос. Она гасит окурок и наклоняется за сумкой, и тут кто-то настойчиво говорит:
— Извините, пожалуйста.
Леся поднимает голову. Рядом с ней стоит темноволосая женщина, которая обедала с Элизабет.
— Вы ведь живете с Натом Шенхофом, верно? — спрашивает она.
Леся растерянно молчит.
— Разрешите, я присяду, — говорит женщина. На ней красный шерстяной костюм и губная помада в тон. — Я сама чуть не начала с ним жить, — говорит она спокойно, как будто речь идет о работе, на которую ее не приняли. — Я — ваша предшественница. Но он все говорил, что не может оставить семью. — Она смеется, словно над туповатой шуткой.
Леся не знает, что сказать. Это, должно быть, Марта, которую Нат однажды упоминал. По его рассказам она выходила беспомощной. Леся представляла себе женщину пяти футов ростом, похожую на мышку. Живая Марта не выглядит беспомощной, и Леся задумывается, не сведут ли и ее когда-нибудь к такой же бесцветной тени. Разумеется, Нат не упоминал, что у Марты большая грудь и выразительный рот, — во всяком случае, в разговорах с Лесей.
Сильно она вас достает? — спрашивает Марта, кивая куда-то вбок.
Кто? — спрашивает Леся.
— Не бойтесь, она только что вышла. Королева Елизавета.
Лесе не хочется, чтобы ее втягивали в заговор. Если она скажет этой женщине что-нибудь нехорошее про Элизабет, это будет предательством по отношению к Нату.
Она очень культурный человек, — говорит Леся. С этим не поспоришь.
Вижу, он и вам промыл мозги. — Марта вновь усмехается. — Господи боже, как они двое обожают это слово. — Она глядит на Лесю и ухмыляется красным цыганским ртом. Она вдруг ужасно нравится Лесе. Леся слабо улыбается в ответ.
Не позволяйте им вас провести, — говорит Марта. — Им только волю дай, они человеку живо мозги в кашу превратят. Боритесь. Покажите им. — Она встает.
Спасибо, — говорит Леся. Она рада, что хоть кто-то, хоть один человек ей хоть как-то сочувствует.
На здоровье, — отвечает Марта. — Я мало в чем разбираюсь, но по этой парочке я крупнейший специалист в мире.
Примерно пятнадцать минут Леся счастлива. Она оправдана; она уже было перестала доверять своему взгляду на события, почти отказалась от него, а оказывается, не исключено, что она все понимала правильно. Однако, вернувшись в свой угол и проигрывая мысленно этот разговор, она вдруг думает, что у Марты могли быть какие-то свои соображения.
И еще: Марта не сказала, с чем и как Лесе бороться. Марта, очевидно, боролась. Но следует заметить — и это неумолимый факт — что Марта сейчас не живет с Натом.
Пятница, 8 июля 1977 года
Нат
Нат идет к себе домой; в свой бывший дом. Ему трудно поверить, что он там больше не живет. Вверх по улице Шоу, через Ярмут, через Дьюпонт, через железнодорожные пути, мимо завода, выпускающего неизвестно что. Стальные балки, что-нибудь еще в таком духе — Нату это неинтересно. Сегодня жарко, парит, как говорится; воздух — как теплая овсянка.
Все утро он обходил магазины, куда сдавал свои игрушки на комиссию, улицы — Йорквилль, Камберленд, начало Бэйвью, район модных магазинов, — в надежде, что они продали что-нибудь и он получит деньги, хоть немного, чтобы продержаться на плаву. Одна «У Мэри был барашек». Его доля — десять долларов. Он задумывается, не обманывают ли его владельцы; они не могли не заметить, что он в отчаянном положении, а люди склонны презирать отчаявшихся. Ожидая в магазинах, среди клетчатых фартучков, лоскутных чехлов на стулья, колпаков на чайник в виде наседок, нахлобучек для яиц в виде цыплят, пряного мыла из Штатов, утрированного сельского колорита, — он чувствует что-то сродни огорчению своей матери. Люди тратят деньги на это барахло, кучу денег. Люди тратят деньги на его игрушки. Неужели нельзя придумать чего-нибудь получше? С этого хоть можно жить, думал он. Опять неправда: с этого жить нельзя. Он отверг многообещающую карьеру — все говорили, что она многообещающая, хотя и не объясняли, что именно она обещает. Он хотел делать честные вещи, хотел жить честно, и вот теперь остался ни с чем, лишь во рту — вкус опилок.
Но он рад и этой десятке. Он должен зайти за детьми в свой бывший дом. Они пройдут пешком три долгих квартала до Сент-Клэр, Нэнси пойдет впереди, словно не имеет к ним отношения, Дженет будет держаться рядом, но не позволит ему взять себя за руку; недавно она решила, что уже слишком большая, чтобы ходить за ручку. Так они демонстрируют свою обиду на него, в остальном скрываемую. Он покаянно купит им по мороженому, а потом они пойдут в итальянскую булочную, чтобы выбрать торт для Элизабет. Он заплатит за торт, и десятке конец. Хотя у него еще останется сдача с пятерки, одолженной у Леси.