Мужицкий сфинкс
Шрифт:
— Подождите, надо сначала окропить спальню. Так велел Григорий Ефимович.
Эльга вынула из кожаного саквояжика водочную бутылку с крещенской распутинской водой и несколько раз, как священник кропилом, крестообразно окропила комнату. Потом, наклонившись к кресту на полу, посыпала на него зерен.
— Давайте скорей фазана...
Эльга распутала фазана из сетки и поднесла к кресту. Фазан жадно начал клевать зерна. Когда их больше не осталось, Эльга налила на блюдце воды из бутылки и поднесла фазану, который так же жадно стал пить, запрокидывая голову и смакуя по-куриному клювом.
— А теперь скорее в розариум.
Эльга волнуется и торопится, точно боится, что у нее не выйдет какой-то сложный фокус или что ее захватят на месте преступления.
Около дворца по обеим сторонам аллеи виноградником раскинулись цветущие штамбовые розы.
— Это он!
Из стеклянной оранжереи вышел невысокий пожилой человек в форме хаки, но без погон, с длинными по-военному закрученными усами и с подстриженной бородкой. Наверное, один из служащих или садовник — в руке у него большие садовые ножницы для стрижки деревьев. При его приближении Гумилев и Комаров вытянулись, как будто становясь во фрунт.
— Здравствуйте, господа! Вы с «Полярной Звезды»? — обратился к нам садовник, жестом показывая, что руки у него заняты и что он не может с нами поздороваться.
— Ваше Императорское Величество, мы явились к вам по поручению Петроградской боевой организации и должны передать вам письмо и посылку от Григория Ефимовича, — торжественно, по-актерски ответила за всех Эльга.
— Письмо и посылку от нашего друга! Он не забывает о нас даже при таких ужасных обстоятельствах. Алике будет очень рада [56] .
[56]
«Алике будет очень рада». — А лике — семейное прозвище императрицы Александры Федоровны, супруги Николая Второго.
И он, быстро сунув за пояс ножницы, взял из рук Эльги водочную бутылку с крещенской водой и записку с каракулями Распутина.
Неужели этот невзрачный, серый человек в самом деле Николай II — бывший император и самодержец всероссийский? Николай кровавый, последний — еще в отрочестве узнал я эту его пророческую кличку, читая тайком с благоговейным трепетом первую нелегальную брошюру «Отчего студенты бунтуют», данную мне первым моим революционным наставником, чернявым киевским студентом Карлушкой Думлером, приятелем долговязого белобрысого Степки Балмашева [57] , — с ним вместе ездил он зимой на Волгу пробовать браунинг, из которого потом были убит министр внутренних дел Сипягин. Только один раз видел я Николая вблизи — в Петрограде летом, незадолго до революции, на похоронах Константина Константиновича. В парчовых траурных ризах тянулось синодальное духовенство, шталмейстеры в шитых золотом мундирах вели под уздцы тысячных кровных лошадей в роскошных попонах... А посредине медленно двигавшейся по Гороховой к Петропавловской крепости торжественной процессии, ступая неловко сапогами по мостовой, шел одетый в походную военную форму Николай II. Только редкая шпалера штыков отделяет его от сгрудившейся многотысячной толпы. И солдаты уже не прежние парадные, вышколенные гвардейцы, а бородачи-запасные, всего несколько недель назад согнанные сюда от своих изб и пашен. И казалось, что этой огромной толпе ничего не стоит вдруг сомкнуться, смять тонкое оцепление и раздавить своей ходынкой и эту венценосную куклу и ее золотое из эполет и риз окружение...
[57]
...читая тайком <...> нелегальную брошюру «Отчего студенты бунтуют», данную мне <...> Карлушкой Думлером, приятелем долговязого белобрысого Степки Балмашева... — О С. В. Балмашеве и связанных с ним событиях см. в повести Зенкевича «На стрежень».
Желтое, одутловатое, с мешками и гусиными лапками под глазами лицо Николая похоже не на его румяные, подкрашенные портреты, а на карикатуры — такое же армейски-серое, невыразительное. Только иногда при улыбке лицо оживляется и несколько напоминает известный портрет Серова. Голос глуховатый, но довольно приятный, слишком твердо и правильно, как по-печатному выговаривающий все звуки.
— Какого вы полка? — спросил Николай Гумилева.
— Лейб-гвардии
— А за что получили Георгия?
— За разведку в Восточной Пруссии, Ваше Императорское Величество.
— А вы? — обернулся Николай к Комарову и, увидев на нем нашивки революционного флота, улыбнулся извиняющейся улыбкой. — Впрочем, виноват, у вас нет погон...
— Я участник антисоветского кронштадтского мятежа, Ваше Императорское Величество, — отрапортовал Комаров.
Прогуливаясь по дорожке, Николай стал о чем-то беседовать с Эльгой и Гумилевым. До меня только изредка долетали отрывки фраз. Вдруг Николай остановился и сказал громко и резко:
— Нет, нет! Ради Бога не делайте этого. Не надо больше крови. В Екатеринбурге тоже было так — анонимное письмо с обещанием помощи, и потом вместо освобождения [58] ...
Николай не докончил фразы, он казался взволнованным и нервно подергивал плечом.
— Благодарствуйте, господа офицеры, за все ваши старания и хлопоты. Но ваша самоотверженность бесполезна. Теперь уже поздно. Мне больше помочь ничто уже не может, кроме молитв и вот этой крещенской воды от нашего друга. Прошу вас передать мою благодарность команде. Прощайте, господа!
[58]
«В Екатеринбурге тоже было так — анонимное письмо с обещанием помощи и потом вместо освобождения...» — Версия гибели царской семьи, в которой фигурируют передававшиеся в Ипатьевский дом «записки, спрятанные в буханках хлеба и бутылках с молоком» (с вестью о скором освобождении), изложена, например, Робертом К. Мэсси в его кн. «Николай и Александра» (М., 1992).
Кивнув головой, Николай повернулся и, подергивая плечом, быстро пошел по дорожке к оранжереям.
С «Полярной Звезды» донесся призывный гудок. Мы торопливо стали спускаться к берегу. Обратный переезд совершился так быстро, что, когда мы снова очутились среди Петергофских фонтанов, единственным реальным напоминанием о происшедшем осталась сорванная мною в Ливадии большая душистая белая роза с припавшей к венчику изумрудной бронзовкой. Золотая яхта исчезла бесследно, как фазан. Да и действительно ли эта роза — ливадийская?.. Может быть, она сорвана мною не там, на известковых виноградных склонах Яйлы, а здесь, в сыром зеленом Петергофе? Может быть, она, как и все, мною виденное, только болезненное порождение блазнящей белой ночи?!..
XXVIII Февральский ветер
Я проснулся от сильного толчка и с изумлением стал соображать, куда я и как попал. Я лежал на нарах в теплушке, где сквозь талый запах бычьего навоза и пота пробивался острый карболовый запах дезинфекции. Теплушка не двигалась, и через неплотно задвинутую дверцу виднелось плоское снежное поле, откуда дул оттепелью свежий, крепкий ветер. Голова моя болела и кружилась, как с похмелья. Мне смутно припомнилось, что случилось накануне: меня шумно и торжественно куда-то провожали, говорили речи, чокались со мной и качали, потом все исчезло и провалилось в темноту. Последнее, что я помнил, было: подозрительный усатый человек в передней, опрокидывающий стаканчик водки, поданный ему Эльгой, и бледный, с растегнутым у ворота френчем Гумилев, расцеловавшийся со мной на прощанье с напутствием: «Помни, достань во что бы то ни стало мужичью ладанку...» Было ли это все на самом деле или мне только приснилось?..
В отверстие дверцы просунулась голова в солдатской шапке, и в теплушку вскарабкался плотный усатый человек в коротком овчинном полушубке и смазных сапогах, с большим жестяным чайником в руке.
— А, ваше благородие, изволили проснуться. Долгонько же вы проспали, мы уж и от Москвы отмахали верст двести. Не угодно ли побаловаться горячим чайком? Нацедил сейчас с паровоза.
Незнакомец походил на бывшего военного, на красном обветренном лице его над щетинистым подбородком торчали закрученные стрелкой седеющие черные усы, но в манерах его к остаткам военной выправки примешивалась какая-то вкрадчивая лебезивость и беспокойная сторожкость, как у человека, подвергавшегося преследованиям и унижениям. Несмотря на это, в его обращении со мной сквозь внешнюю почтительность сквозила покровительственная фамильярность, точно я был поручен его попечению. Не ему ли сдали меня пьяного в передней?