Мужицкий сфинкс
Шрифт:
Колокольня, пробив в последний раз двенадцать ударов, смолкает — дальше счет часам ведут петухи. Повернувшись ко мне спиной и зарывшись в солому, Наташа засыпает. Я тихо лежу рядом, слушаю ее сонное дыханье и не решаюсь ее тронуть и разбудить... Полудремота — полубессонница... Медленно движутся по циферблату зенита созвездья... Собака, почесываясь, гремит цепью... Ворошит босой ногой солому Наташа... Искрой утреннего пожара перекидывается по крышам крик петухов... Роса тронула груды яблок, и они свежее запахли... Под утро я крепко заснул, и меня растолкала Наташа.
— Вставай, што ль... Ишь разоспался...
Уже рассвело. С пруда поднимается легкий дымок и стелется под яблонями. Дуняша еще спит, свернувшись калачиком в шалаше.
— Из-за тебя коров проспала... Баушка
По задам я пробираюсь на гумно. В деревне скрипят ворота и мычат выгоняемые из дворов коровы. За околицей на пригорке собирается стадо. Винтовочным выстрелом щелкает бич, и на золотом фоне вычеканивается оборванная фигура пастуха. Меловые в розовой пыли овцы перекатываются волнами и с блеяньем шуршат острыми копытцами. Отдохнувшие за ночь от жары и мух коровы трясут на бегу пустым выдоенным выменем. Мирской бык, бугай, с железным кольцом в ноздрях, мотая мясистым кадыком, неторопливо выступает на пыльную арену выгона. Говорят, он раз уже помял пастуха, и я благоразумно отхожу за канаву. Бык косит на меня огненным глазом и проходит мимо, вскинув мокрые ноздри и принюхиваясь к шарахающимся от него коровам. Два стада — овечье и коровье — скрываются за облаком пыли в ложбине. Из-за Дальнего поля выкатывается солнце и быстро, заметно для глаза движется вверх по небу, проглатывая дрожащую в перламутровых створках зари жемчужину Венеры.
Становится жарко, и я иду искупаться. Пруд еще в тени, только часть берега у ветел освещена утренним солнцем. Раздевшись, я с разбегу прыгаю с мостков и торопливо саженками плыву к тому месту на плотине, где тогда, весной, озоруя, выскочила на берег нагая Наташа. С тинистого дна, булькая пузырями, тянутся черные уродливые щупальца коряг и корневищ. Выбравшись на плотину, я бегу, разогреваясь, к мосткам. Раскрасневшееся от ожога родниковой воды тело стряхнуло истому и вялость бессонной ночи. Только пальцы правой руки сладостно терпнут, когда я вдруг вспомню темную коричневую родинку в карих, смеющихся солнечными зайчиками глазах Наташи.
XXXVIII Две покражи
Откуда этот дробный, ударный звон бубна, словно кто пляшет за косогором поля?
Нет, это не бубен, а бубенцы: чья-то шалая, притомившаяся от жары тройка, ступая шагом по пыли, позвякивает бубенчиками. Странный звук, слишком уж масленично-праздничный, детски-погремушечный, среди натруженного скрипа крестьянских фур!
Из-за подсолнухов выкатилась на высоких колесах старомодная крытая бричка. Разномастная, не подобранная по росту тройка рысцой вкатила ее на пригорок к гумнам. С передка соскочили двое бородатых мужчин в шляпах и быстро отпрягли лошадей, пустив их пастись на колючем пустыре выгона. Подкатившие две телеги, круго завернув, примкнули полукругом к бричке. Высоко задранными в пыльный буран оглоблями, ярмарочной лоскутной пестротой замаячил, зарябил невесть откуда взявшийся цыганский табор.
— Принес черт гостей, — недовольно пробурчал Семен Палыч. — Таперь смотри, кабы чего не сперли.
К гумну подошли двое цыган в лапсердаках и синих широких шароварах, под напуском которых почти исчезали смазные голенища. Смоляные маслянистые бороды лоснились на солнце, а большие волоокие глаза перебегали и блестели черными тараканами.
— Дай снопков, — попросил один из цыган Семен Палыча, предлагая в обмен самодельные буравчики из темного железа. — В степу травы нема...
Ничего не добившись, цыгане пошли по другим гумнам. Цыганки тоже вышли на добычу: пестрой муруго-красной сворой в серебряных ошейниках монист метнулись они в деревню попрошайничать и гадать девкам за яйца и медяки. Панька вместе с другими ребятишками бегал к табору смотреть, как пляшет медвежонок.
— Мотри, украдут тебя цыгане, — шутливо припугнул его отец.
— Я не дамси... На кой я им? — усомнился Панька, но все же стал держаться от табора подальше.
В дыме костра, на полынном выгоне, в ржании стреноженных лошадей, в сверкании черных глаз из-под ястребиных
Через гумно проходили, возвращаясь из деревни, две цыганки, одна — молоденькая, почти подросток, другая — старуха.
— Панич! панич! — окликнула меня гортанным клекотом старая цыганка, махая сухой коричневой рукой в красном рукаве.
Думая, что она напрашивается гадать, я сначала не обратил внимания на оклик, но потом, увидя, что молоденькая цыганочка тоже машет и манит меня за скирды, подошел к ним.
— Панич. Русавая краля гостинчик прислала, — таинственно шепнула старая цыганка, схватив меня за рукав и отводя за скирд. Из-под ярко-желтого, не идущего к ее морщинистому поблекшему лицу платка торчат двумя расщелкнутыми половинками хищного клюва крючковатый нос и заостренный кверху подбородок. Но глаза в ободке лиловых теней еще горячие, молодые. У цыганочки — строгое точеное лицо, и, сознавая свою красоту, она, усмехаясь, бесстыдно заглядывает мне в глаза и теребит падающие от висков на узкие костлявые плечи две смоляные, от висков перевитые красной лентой косички, на которых, как сбруя у конского хвоста, болтаются крупные серебряные рубли — тонкие монисты. Встряхнув широкими складками, старуха вытащила из-за пазухи маленькую черную сумочку и сунула ее мие в руки. Растерявшись от неожиданности, я не успел ничего спросить: обе цыганки, не оборачиваясь, быстро пошли к табору.
От бархатной, черной, вышитой парчовыми крестиками сумочки пахло духами, ладаном и еще чем-то кислым, — вероятно, она долго пролежала за пазухой старой цыганки. Распустив шнурок, я нашел в сумочке записку в розовом дамском конвертике:
Мы с нетерпением ждем, когда же наконец Вы раздобудете для нас ладанку. Поторопитесь!
Эльга.
Я разорвал на мелкие клочки записку и бросил сумочку. Неужели и здесь возможно возвращение моих петербургских кошмаров. Проклятая ладанка! Ясно одно: если я ее не достану, они не оставят меня в покое. Надо во что бы то ни стало, по возможности сегодня же раздобыть ее и передать вместе с бархатной сумочкой старой цыганке.
Разыскав в бурьяне сумочку, я с отвращением положил ее в карман и стал обдумывать, как мне достать ладанку. Я слышал от Семена Палыча, что она спрятана за киотом, но не у него, а в старом отцовском доме, у Алексея Палыча. Сейчас идет молотьба на гумне, на дворе в мазанке осталась одна глухая старуха. Изба стоит нежилой, с закрытыми ставнями. Может, мне удастся пробраться туда и выкрасть ладанку.
Взяв жбан для кваса, я отправился к дому Алексея Палыча. Тихо, стараясь не громыхнуть щеколдой, вошел во двор, В мазанке верещала прялка и покашливала старуха. Прошмыгнув по шаткому настилу крыльца в открытые сенцы, я без скрипа приоткрыл дверь и прокрался в горницу. Охватившая меня сразу после солнечного света темнота скоро разрядилась в сумерки, и я различил полосы света от щелей закрытых ставен. Я бывал в гостях у Алексея Палыча и знал, в каком углу висят иконы. Потолок низкий, до него можно достать рукой, привстав на цыпочки. Спугнув с лампадки стаю загудевших мух, я нащупал на полке за киотом какой-то мешочек, похожий на кисет для махорки. Поднеся его к узкой полоске света, я увидел, что мешочек туго набит зерном — пшеницей и рожью. Вот она, ладанка покойного Павла Парменыча!
Я хотел положить ее в карман, но одумался: мне почему-то вдруг жалко стало забирать все, точно этим я обездоливал и грабил приютившую меня семью.
Отсыпав около половины зерна в бархатную сумочку, я положил ладанку на место. Под окном послышался звон ведер и голос Наташи. Я опрометью отскочил от киота и выбежал в сенцы.
Чего я так дрожу и волнуюсь? Ну, скажу, что пришел в избу, думал, что там кто есть, хотел спросить квасу...
Стука прялки уже не слышно. В полутемной мазанке цыганка громко, нараспев, гадает старухе: